Георг Мордель - Красный флаг над тюрьмой
— Juden — сказал тот, что командовал. — Kommissaren und Kommunisten raus! — и сам себя перевел: жиды, комиссаре и коммуниста — выходить!
Никто не отозвался из толпы. Немец решил, что распорядился плохо. Он провел ногой по траве, словно черту чертил, шагнул на нее, повернулся лицом к колонне. Повторил свои движения, встал опять перед людьми:
— Жиды, комиссаре, коммуниста — выходи!
Один из красноармейцев, смущенно улыбаясь и понурясь, вышел и занял место за чертой. За ним вышли старик и его старуха. Оба были малого роста, в черных бурнусах, при всей жаре, оба носатые и нищие, в заплатах, и при них старый деревянный чемоданишко.
— Alle? — спросил немец.
И тогда товарищ Озолинь поднял ногу и остро ударил Мишу под колено. От неожиданности Миша вылетел далеко вперед, споткнулся, но успел согнуть ногу и задержался на одном колене, словно перед знаменем, не зная, куда пристроить руку, объятую пламенем.
— Ein Jude! — объяснил Озолинь. — Er ist Jude! — а для не понимавших по-немецки перевел:
— Жид! Скрываться захотел!
Немец медленно приблизился к Мише, вскинул автомат и выстрелил.
2
Миша Комрат проснулся от боли в сердце, понял, что у него снова приступ, и поэтому он снова видел сон о станции Разуваево, и что надо встать, взять в аптечке валидол; но он боялся разбудить Хану. В последнее время она засыпала с большим трудом, и если просыпались среди ночи, то мучилась до утра.
Миша осторожно приподнялся на подушке, старался дышать ровно, глубоко, думать о постороннем, отвлечься. Вот в окне видна покатая крыша дома напротив, а в крыше окно мансарды — полукруг света в черном. А над мансардой, в бесконечном небе воспаленно горят шесть сигнальных огней — фонари на железной мачте станции радиоглушения. Ни в одной мирной стране нет радиоглушения. Демократические государства даже в войну не считают себя вправе мешать своим гражданам слушать вражеские передачи; демократические государства не боятся, что население может услышать нечто такое, что двинет его опрокидывать режим. Большевики боятся иностранной правды, потому что она сильнее их собственной лжи, но вместе с тем они не боятся, что народ спросит себя: если мы — граждане великого советского государства, самые счастливые, самые свободные в мире, а наша конституция — самая демократическая в мире, то что такое могут сообщить заграничные радиостанции, что это надо заглушать?
— Чудовищная страна! Запутанная страна! — должен был он сказать себе. — Живу под большевиками тридцать два года и все спрашиваю: на чем они держатся?
Миша знал крышу напротив, свет в мансарде и эти шесть "лампочек Ильича" как собственную комнату — 14,68 квадратных метра. Знал до боли, до отвращения.
В мансарде жил художник, карикатурист, может быть не самый талантливый в Риге, но один из самых смелых. Еще повсюду в редакциях царил глубокий классицизм страха, карикатуры изображали людей со всеми пуговицами и дырочками в пуговицах, а Илмар Кокарс начал рисовать условными штрихами, страшно сказать — без ноздрей и ресниц, без ретуши и выражения патриотического счастья на лицах высмеиваемых. "Советская Латвия" и "Циня", разумеется, ничего подобного на свои страницы не допускали, а вечерняя сплетница "Ригас Балсс" дала маху. Газета была еще новая, в диковинку (подумать только — вечерняя газета, почти, как на Западе!), редактор искал популярности. "Ригас Балсс" напечатала карикатуру Кокарса, публика потребовала еще и еще.
В 1960 году, кажется, в июле, накануне празднования Дня восстановления Советской власти в Латвии, в Доме культуры профсоюзов был "Огонек"; Мишу, как рабочего корреспондента, билетом снабдила "Зорька". В зале бывшей Малой купеческой гильдии, где на потолке до сих пор сияли золотом и пурпуром гербы рижских ремесленников, где в окнах сохранились витражи со сценами из рыцарских времен, стояли столики, на столиках по бутылке минеральной, кофе, печенье. Публику знакомили с лучшим стахановцем, то бишь передовиком социалистического соревнования, каким-то несчастным токарем, который не был нужен публике так же, как ему все это выступление (но какой же "Огонек" с одними артистами или поэтами — безыдейный "Огонек"!), и еще, само собой (чтобы не порывать ленинских связей между селом и городом, между рабочим классом и сельскими труженниками), была приглашена доярка. Бабка попалась яркая, с острейшим языком, начала с похвал "историческим решениям" партии, а кончила рассказом, как на село приехали студенты помогать в прополке овощей и выдернули вместо сорняков морковку. Ведущий еле оборвал рассказ — он выбивался из стиля, люди смеялись, а должны были "проникновенно думать о величии задач, поставленных партией", так значилось в сценарии "Огонька". Миша видел сценарий, он лежал перед ним на столике, и тут же рядом сидел автор сценария — поэт Португалов. В общем-то, он был свойский парень, любитель коньяка и женщин, но, к сожалению, не талант. Португалов сочинял "выгодные" куплеты для артистов цирка, писал либретто "елочек", стихи, рассказы — все одинаково бездарно.
А потом говорил Бирон — заместитель председателя Латвийского общества культурных связей с заграницей. Бирон был умен, он не впадал в ярость и не клеймил капитализм, а обстоятельно рассказал, как один американский турист, узнав, что его самолет из Риги в Стокгольм вылетит в субботу, наотрез отказался подниматься на борт. Он уплатил сто долларов, но остался сидеть в аэропорту, соблюдая еврейские обычаи. "Евреи США — богаты!"
…И еще случай был рассказан: приехал в Ригу некто по паспорту перуанец, якобы не знавший русского языка, а его обнаружили на квартире у одной баптистки. Баптистка лежала больная, перуанец же был агентом латышских баптистов-эмигрантов и тут же принес крупные деньги, чтобы все другие баптисты увидели: советская власть не помогает больным, а зарубежные братья — помогают. "Между прочим, — сказал Бирон, — баптисты и евреи действительно сильно помогают своим, попавшим в беду; мы проглядим, а они знают, где можно собрать деньги и кому надо дать. Дадут одному, а десять узнают об этом"…
Бирона ведущий слушал, склонив голову. Бирон был представителем особой касты, доверенной, избранной, облаченной властью соприкасаться с иностранцами; он сидел тут на "Огоньке", как верно сидел бы где-нибудь в США или Франции мультимиллионер среди бездомных…
После Бирона на сцену поднялся Кокарс, сдернул чехол с классной доски, поставленной на козлы. На доске белел лист ватмана. Кокарс взял уголек и быстро нарисовал дерево, пьяницу у дерева, пьяница сверлил телеграфный столб штопором, спутав столб с березкой, и ждал, когда же потечет сок…
— Илмар Кокарс! Наш рижский Бидструп! — торжественно объявил ведущий, вычитав по бумажке трудное слово "Бидструп".
Великая честь была оказана Илмару — сравнили его с датским карикатуристом, любимцем советских властей, почетным гостем Москвы и Хрущева лично. Обнадеженный Кокарс подал заявление в Союз журналистов. Судьба устроила так, что Миша был на этом заседании. После университета он начал работать учителем в вечерней школе, написал в "Зорьку" о своем классе. О взрослых усталых людях, которые после восьми часов трудового дня находят силы придти в восьмой и десятый класс, наверстывать упущенное в войну. Статья понравилась, редактор попросил писать еще. Миша стал рабочим корреспондентом "Зорьки". Так и пошло. В 1960 году был создан Союз Советских журналистов, Хрущев пожелал, чтобы в него принимали не одних профессионалов, а как можно больше "простых советских людей", которые знают жизнь "лучше многих писак" и будут "зорким оком советской демократии".
То было время Великого Поворота к Народу. Хрущев пил тосты за Его Величество Рабочий Класс, комитет Государственного контроля был переименован в Комитет Народного контроля, бригады содействия милиции стали Добровольными Народными дружинами, и даже профессиональные театры сокращали, отдавая бюджет и помещения театрам Народным. Редактор "Зорьки" был обязан доложить в райком, сколько людей из народа он ввел в журналистику. Миша Комрат был Человеком из Народа, Мишу рекомендовали к вступлению в Союз журналистов.
Он пришел рано (Миша всегда загодя приходил в кино, в гости и на вокзал, что злило Хану, имевшую обыкновение всюду являться в последнюю минуту). Миша пришел рано, правление Союза журналистов Латвии еще не собралось, надо было ждать в зале, перед дверью секретариата. В зале стояло 12 белых стульев, обитых гобеленом, и столько же черных, с резными ножками, и когда Миша увидел эти стулья, черные и белые, щемящее чувство злого смеха над самим собой овладело им. Ровно 31 год тому назад, летом 1941, незадолго до войны, он — Миша Комрат — собственной рукой подписал акт о национализации этих стульев и сам помогал вынести их из квартиры Флейшмана, чтоб передать Народу. Моше Флейшман прошел Дахау и уже давно живет в Филадельфии, где стал лидером крупного профсоюза, а Миша Комрат готовился получать членскую книжку организации, для того и созданной, чтоб одурачивать Народ, которому не положено знать, как глубоко его закопали в дерьме. Миша мог встать и уйти и никогда больше не входить ни в одну редакцию. Но шел всего лишь 1960 год, СССР был заперт тяжким, заржавевшим замком, казалось до конца дней придется жить в этой стране, кормить семью… А за статью платили иногда целых 25 рублей — четвертую часть месячной зарплаты учителя.