Виктор Перегудов - Рассказы
— Почему вы вернулись?
Я стоял перед ним навытяжку, он сидел на скамье — довольно старый человек, с одышкой, с болезнями. Ему было страшнее, чем мне.
— Вы отвечайте, вас старший по званию спрашивает. Вас комбат спрашивает. Вы были в землянке?
— Там змея, — сказал я.
— Здесь везде змеи. Где — там?
— Я хотел заглянуть в землянку, она вот мимо моего глаза проползла в окошко.
— Боитесь змей?
— Боюсь.
— Вам служить здесь два года. За это время вы их, по глупости, убьёте штук двадцать, не меньше. Сдуру. Или от ненависти. Некоторые сапогами давят. Другие топорами их рубят. Вот лопатка сапёрная, острая — вернитесь туда, и ничего не бойтесь. Если он там, то скажите: ему ничего не будет.
Положу его в лазарет на два дня, чтоб успокоился. Выполняйте приказ!
— Есть, — сказал я тихо.
Когда я подошёл к землянке, я услышал изнутри беспрерывный вой, от такого в жару мороз по коже подирает. Страшнее криков этот вой. И ужасней стонов. Я согнулся, меня трясло, потому что я думал, что Сергеев сошёл с ума, или же он себя неудачно топором саданул.
Я согнулся, и через осыпавшийся вход забрался в землянку. Света там было достаточно, чтобы увидеть такую картину: Коля Сергеев сжался в воющий комок, а перед ним, между мной и им, на земле клубились змеи, и сколько их, шипящих и беззвучных, там было, я не смог понять.
Я истерически завизжал, так, что, наверное, полковник Якин в части подскочил. Я начал рубить змей сапёрной лопаткой. Каких порубил, не разбирая, сколько раз какую развалил, а много их куда-то уёрзнуло. И под сапоги они попадали тоже.
Мы вылезли в роскошные тюльпаны, нас долго, мучительно рвало. Мы были зелёные, в алых тюльпанах.
— Мне трибунал, — сказал Сергеев.
— Дурак ты, — сказал я. Ну, я не так сказал.
Зимой того же года меня подвозили до части на гражданском автобусе, там тогда дорогу проложили к «двойке», объект такой, и когда стали видны огни родного батальона, я попросил остановить автобус. Вышел, автобус сразу уехал, и начался буран. Нет смысла описывать, перечитайте «Капитанскую дочку».
Я заблудился в этом буране, упал, стал замерзать. Уплывать в тепло и негу, как тот водитель-казах, до которого было ещё много лет жизни. Я в армии один раз попробовал анашу, после чего зарёкся, ума хватило, и вот эти ощущения — когда покуришь анаши, и когда замерзаешь — они довольно похожи, и ещё неизвестно, какое диковинней.
Я бы замёрз, в этом сомнения нет, но меня нашёл Коля Сергеев, совсем близко от части, примерно на таком отдалении, как змеиная землянка была. Я бы замёрз с гарантией, как цыплёнок в морозилке, но Коля, он мне потом рассказывал, он сердцем почувствовал, что я отдаю концы. Безошибочно на меня вышел, приволок на себе в часть. Никому почему-то ничего не сказал, а взял в каптёрке заветный одеколон, развёл водой, отчего одеколон сделался мутно-голубым, и я этот пахучий напиток употребил внутрь.
В жизни я таким пьяным не был. Напились мы с ним до хохота и всё вспоминали презренных гадюк, и как нас от страха смутило.
Так мы стали с Сергеевым братьями. Связались — куда крепче. Можно крепче, да дальше некуда.
А потом как-то стремительно жизнь понеслась. Я вышел в журналисты, а Коля Сергеев устроился трактористом, что он потом долго проклинал в длинных ко мне письмах в Москву. Всё жаловался на какое-то своё начальство, на бригадиров, агрономов. На председателя: все пьют, воруют, никто, гады, коммунизм не строит, хотя все предпосылки созданы.
Коля Сергеев там у себя довольно шумно спивался, и в новейшие времена, в конце двадцатого века, попивал не только самогон, но, конечно, и одеколон — дёшево и душисто.
Он и в Москве у меня бывал, всё допытывался, на какой я стороне баррикад?
Как ему объяснишь?
Да он, в сущности, прекрасно всё понимал, всё кусал себя за локоть. Издевался над собой, говорил, что, дурак, плохо строил коммунизм, непрочно вышло. Всё тех змей вспоминал, в особенности, когда пьян был. А пьян он был стратегически. Избрал себе такую сторону баррикады. Русское убежище от жизни.
Неприятности навалились и на моего директора в совхозе, у которого я был когда-то в командировке при развитом социализме, но я там был слепой, а он мне всё намекал, как коммунист коммунисту: между русскими и казахами — плохо.
Слал мне тоже письма в Москву, в одном из них было трагическое сообщение: его шофёр-казах всё-таки обкурился анашой и разбился на своём вечном «козле». По мусульманскому обычаю его в тот же день похоронили, придав телу соответствующее положение, сориентировав его на Мекку.
Но ведь и православные все в одну сторону головой ложатся, так что это — детали веры. И не более того. И не менее.
Спи, казах, и пусть тебя нежат гурии в твоём мусульманском раю.
Директор писал, что житья русским не стало, и что чеченцы всем дают дикого жару, включая титульную нацию. Все там пьют, русских жмут так, что пора домой, на историческую родину.
Ну, наверное, коли так.
Я их свёл, Сергеева и бывшего директора, и директор успел спастись от братьев-казахов и братьев-чеченов: продал там за копейки свой очень приличный дом казаху, машину у него отобрал чеченец — и директор уехал в Тамбовскую губернию, к Сергееву. Фермеры!
И вот он мне пишет: пришли мне журнал с твоей статьёй. У меня не сохранилась, когда я, русский оккупант, бежал из Казахстана, а статья была хорошая, про юбилей освоения целинных и залежных земель, и на фотографии, пишет, я там целинный директор, а не тамбовский «фермер» с голой ж.
Вот ведь как хорошо получилось: нашёлся у меня журнал!
Коля Сергеев умер в пятьдесят три года.
Я говорил вначале про жалость: никого мне в собачьей этой жизни не жалко. Такая собачья жизнь, что теперь во мне родилась уверенная надежда: всё должно пойти к лучшему. И в Чечне, красной от крови, и в Казахстане, где зимой бураны, летом пыльные бури, а весной такие тюльпаны — голова кружится. И реликтовые сосны там, наверное, всё ещё распластывают ветви в воющем ветре, и иголочки на тех ветвях крохотные — чтоб скупая влага не терялась в дикой степной жаре.
И в России всё пойдёт к лучшему.
Я знаю.
Жалко водителя-казаха.
Жалко Колю Сергеева — эх, до слёз жалко.
Жалко, как подумаю, и тех порубленных змей в землянке: что нам там было делать, зачем мы туда полезли?
Великие сосны
У моего одноклассника Феди был необыкновенный слух: посреди беготни и шума он вдруг останавливался как вкопанный, чуть вытягивал шею, поднимал руку, прося тишины, и мы слышали тогда в тёмно-зелёной свежей кроне тополя густое гудение самого первого майского жука. Бывало, Федя говорил: «Комар летит!» — и мы смеялись, не слыша никакого комара, но он обязательно прилетал да ещё впивался в шею, доказывая Федину правоту. Ещё Федя говорил, что слышит, как рыба в воде плывёт, но в это поверить никак нельзя было.
Теперь я думаю, что он, верно, слышал тихое шелестение струй в плавниках плотвичек и шуршание донного песка меж рачьими клешнями. Задним числом я склонен верить Феде, а в детстве мы ему веры давали мало, несмотря на то, что он всегда оказывался прав. Взять ту же рыбу, говорил Федя: не плывёт — значит, нечего было и удочку закидывать. Наверное, за этот необыкновенный слух мы и не любили его. То ли завидовали, то ли злились, что сам Федя не видел в своей способности слышать так чутко ничего особенного. Может, он жалел нас за тугоухость, может, просто не понимал, как можно не слышать слышимое.
Федя был приезжий, в посёлке он вместе с матерью появился перед самым сентябрём. Они перебрались сюда из какого-то медвежьего угла, мать устроилась работать на завод, а Федька попал в наш пятый класс и получил кличку «первобытный».
Было это так. Мы писали сочинение по картине Шишкина «Сосны». На следующий день Татьяна Семёновна, учительница литературы и русского языка, принесла в класс стопку наших тетрадей. — Я проверила ваши сочинения, ребята. В основном тему русской природы вы раскрыли. Есть хорошие сочинения, мы к ним ещё вернёмся. Я хотела бы зачитать сочинение, которое написал Федя. Подумайте, ребята, над ним.
И стала читать:
«В посёлок мы приехали не очень давно. Я хочу вернуться домой, у нас там так же хорошо, как на картине Шишкина „Сосны“. У нас под соснами летают пчёлы размером с воробьёв. Они летают группами и по одной и пьют нектар из цветов, которые, как тарелки, большие. Цветы качаются над травой, а рядом золотое поле — это хлеб поспел, скоро уборка. Сосны достают до неба, любая сосна выше заводской трубы».
Тут все мы посмотрели в окна класса на эту трубу, которая возвышалась чуть не до облаков, соча чёрный редкий дым, и засмеялись.
Татьяна Семёновна недоуменно посмотрела на нас, сказала: «Тише, ребята!» — и продолжала: