Ранко Рисоевич - Боснийский палач
Неопубликованная заметка В.Б.
Я все записывал, как будто с детских лет знал, что архивное дело — моя судьба. Возникали, правда, некоторые колебания, когда книга привлекала меня в большей степени, и тогда я мечтал стать библиотекарем, вроде старого Джордже Пеяновича, библиотекаря «Просветы». Мне нравилось смотреть, как он держит в руках книгу, как вертит ее, кладет на стол и вновь берет в руки. Никто так не любил книгу. Не думаю, что он поступал так намеренно, чтобы покрасоваться перед посетителями, все это получалось у него само собой. Специально научиться такому нельзя. Я пробовал подражать ему, но результат меня не удовлетворил, так что я вновь возвращался к желанию стать архивариусом. Или публицистом, что, по сути, очень близко к первому. В конце концов, возжелаешь чего-нибудь, соберешь все вместе и превратишь в книгу, хотя мне всегда больше были по сердцу короткие тексты. Как-то не удавалась мне архитектура книги, не для меня это дело. Но история Алоиза Зайфрида показалась мне настолько интересной, что я несколько раз пытался оформить ее как книгу. Не получилось. Осталось много заметок, но они не составляют единого целого.
Уверен, что никто из нынешних публицистов не побывал у него, и даже не видел никогда. Наверное, и Милорад Костич из Баня-Луки не сделал этого, тем более что он забросил писательское ремесло. Не знаю даже, жив ли он еще. Один текст, и ничего более, сил у него не хватило. Писал какие-то драмы, я их и не читал даже, и не смотрел. Наверное, они были местечкового характера. Все в этой стране имеет местечковый характер. Все так ничтожно, что кажется нам абсолютно незначительным. Знаю, что это не так, но должен высказать свои ощущения. Вот и я сначала не думал о книге, только этого мне и не хватало. Во всяком случае, не про Алоиза Зайфрида. В истории Боснии и Герцеговины было много больше значительных личностей, зачем же мне писать про какого-то палача?
Был июль месяц, ужасно душно в Сараево. Теперь уже не могу точно вспомнить, от кого я узнал, что Зайфрид жив и влачит существование по адресу: улица Капитана Градашчевича, дом номер семь. Я собирал сведения о младобоснийцах, и меня интересовал каждый факт, особенно фотографии того времени, каковых в архивах было крайне мало. А у австрийцев были фотографические аппараты, и некоторые из них взяли в привычку сниматься при исполнении самых ужасных наказаний. Я направился к Зайфриду, чтобы удостовериться, нет ли у него таковых, а если есть, то смогу ли я их заполучить.
Это был один из тех маленьких домишек, что прижимаются к скалам, тенистый, сырой, с земляным полом в прихожей. Меня встретил молодой человек лет тридцати, сын Зайфрида, как он представился. Низкорослый, заметно горбатый, голобородый, с испуганными глазами, как у человека, который боится дневного света. Все время пятится, отступает на шаг назад, на всякий случай. Отвечает так, будто оправдывается, и не смотрит собеседнику в глаза.
Редкие и неровные передние зубы, похоже, сохранилось их всего лишь два-три. Скорее рыжий, нежели шатен.
В руках держит палитру, замечаю, что пишет масляными красками картину небольшого размера, которая лежит у него на столике, а не на мольберте, которого вообще нет в комнате.
— Рисуете?
— Рисую, — словно оправдываясь, отвечает он вполголоса.
— И это все ваши картины?
И в самом деле, в комнате, которая вполне могла бы сойти и за кухню, и за прихожую, и за его комнату, по стенам висели картины, приколоченные прямо к стене гвоздиками, без всяких там рамочек или паспарту.
— Это все акварели, а теперь, вижу, пишете маслом?
— Да, да, — поспешно ответил он. — Вы разбираетесь в живописи?
— Регулярно посещаю вернисажи, но все-таки не специалист, — я не решался высказаться по поводу его работ, и потому добавил:
— Мне нравятся ваши картины, они теплые.
Он не нашелся с ответом, обернулся в другую сторону, будто сам решил рассмотреть картины на стенах.
— Что вам надо от моего отца? Вы ведь пришли повидаться с ним, не так ли?
— Да, я хотел бы расспросить его о заговорщиках, повешенных зимой 1915 года.
— Он не любит вспоминать об этом. К нему уже приходили какие-то журналисты, он отказался говорить с ними.
Умолкнув, он отложил палитру и кисть. Мне показалось, что он размышляет над тем, как бы мне не отказать.
— Вы журналист?
— Нет, я занимаюсь историей.
— Не знаю, не уверен. Он не любит, когда я ему даже просто докладываю о подобных посетителях, но для вас я сделаю исключение. Вы кажетесь мне более серьезным, чем те, предыдущие.
Наверное, повлиял мой комментарий по поводу его картин. На самом же деле я совсем ничего не понимал в живописи, и по сей день не могу припомнить, посещал ли я вообще когда-либо художественные выставки того времени. Позже — может быть, но тогда — точно, ни одной. Теперь я знаком с некоторыми художниками нашего времени, пришельцами с Севера, а также с нашими мастерами, но в то время они нисколько меня не интересовали.
Все же, когда он вошел в другую комнату и завел разговор с отцом, так тихо, что невозможно было разобрать ни одного слова, несмотря на заведомо тонкую отвратительную перегородку, я засмотрелся на его акварели. Были там и весьма профессиональные, но большинство казались просто ученическими, отличавшимися сильным наплывом зеленой и голубой краски. Ничего определенного, хотя я и распознал некоторые окрестности Сараево. Наверное, он рисовал по памяти, не думаю, что он таскал с собой необходимые принадлежности. Было очень много акварелей, изображавших маленький паровоз по кличке «хозяйский», пересекающий Бистрик и выпускающий пар, в то время как над ним, в направлении голубого неба, поднимается черный дым.
— Проходите, отец примет вас — раздался за моей спиной его испуганный голос.
— Интересные эти акварели, — сказал я, больше для проформы.
— Хорошо было бы с вами об этом… — тихо и нерешительно произнес он.
— Да?
— Здесь больше не с кем, мой господин.
— Может, я сведу вас с каким-нибудь художником? — попытался я восстановить между нами дистанцию, но он тут же раскусил меня:
— Нет, спасибо.
— Почему же?
— Не суть важно. Отец ждет вас.
Мне было жаль, что наш разговор завершился таким образом, но у меня не хватало ни времени, ни терпения продолжать с ним беседу. И все же я подумал, что надо будет сказать ему несколько слов, после того, как закончу разговор с его отцом, тем более что входить в подробности я не намеревался, меня интересовали всего лишь два-три вопроса, не более того. Однако наш разговор затянулся до вечера, переливаясь словно ручей, на пути которого кто-то возвел различные плотины и запруды, чтобы с максимальной пользой использовать его воды.
3Рассказчик — не обязательно человек, но сам дух повествования — описывает сцену, на которой развивается действие, которому он всячески желает поспособствовать.
История — шлюха, и только мудрецы этого не видят. Народ — видит, наука — слепа. Прославляет историю, которая делает людей умнее. И несчастнее, разумеется. Но разве тебя хоть о чем-то спрашивают? Кто-то крикнет: «Подымайся! Одевайся в то, что у тебя есть, или в то, что тебе дадут, винтовку в руки, и на поле боя. Вперед, назад, стой!» Посмотрим, что завоевали и что потеряли. Мертвых никто не считает, важна территория и то, что можно из нее извлечь. Недовольных больше, чем довольных. Таков фон и этого рассказа, который не возник бы, если бы не состоялось важное решение в главном городе Пруссии. С этого момента Берлин становится ключевым городом в истории балканских народов, а до той поры о нем мало кто говорил. С чего это вдруг Берлин, мать его так и переэдак? Падаль смердит на Босфоре, за нее бьются стервятники. Но считают себя львами, а не пожирателями падали. Если львам мяса захочется, то и падаль за таковое сойдет.
Первым случился Сан-Стефанский договор, по которому русские отняли у Турции столько, сколько смогли. Австрия была недовольна. Она, великая и изнеженная, требовала своего. Что же делать? Дипломаты работали на курортах: ты мне это, а я тебе то. В конце концов, на тебе Боснию и Герцеговину, и по рукам. Когда обо всем прекрасно договорились, собрался в Берлине конгресс, чтобы поговорить о статье XIV Сан-Стефанского договора, которую следовало дополнить. Ладно, заодно и статью XV, чтобы отобрать еще что-нибудь у Турции, которую необходимо потихоньку добить эвтаназией. Австро-Венгрия должна оккупировать Боснию и Герцеговину и ввести в Новопазарский Санджак свои подразделения. Потому что нарушено равновесие, на балканских качелях перетягивают русские интересы, пусть славянские братья откажутся от претензий на Боснию. Давай, пусть султан немного похнычет, все равно ведь в конце концов смирится.
Так вещает наша веселая история, та, что пишется сквозь слезы, которыми оплакивают мертвых.