Лео Яковлев - Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний
Дядюшка представил меня Майским и затем представил мне Майских — церемонно, как положено представлять семейство посла. Об их ожидаемом визите я был уведомлен заранее и получил на них три предварительных характеристики — от Тарле, от тети Манечки и от тети Лелички (т. е. сестры и жены Е.В.). Все три характеристики были различны. Дядюшка, не вдаваясь в личность, дал историческую справку о деяниях Майского на дипломатическом поприще, тетя Леличка отделалась мимикой, из коей было ясно, что ничего особенного эта пара собой не представляет. Тетя Манечка, воздав должное карьере Ивана Михайловича, которой он, по ее мнению, не вполне заслуживал, отметила, что в интеллектуальном смысле он значительно бледнее, чем дядя Женечка, а «она» — вообще дура с претензиями. У тети Манечки был острый нюх на евреев-выдвиженцев периода «пголетагской геволюции», и она поделилась со мной своими соображениями, что Майский никакой не Майский и тем более не «Иван Михайлович», а скорее «Исаак Моисеевич». Позднее я убедился, что острый взгляд тети Манечки ее не подвел — она-таки умела распознавать «их» под любой личиной. (Ей одного взора хватило, чтобы обнаружить еврея в писателе Борисе Полевом, весьма тщательно скрывавшем свое иудейское происхождение.)
Передо мной был полный пожилой интеллигент начала века, каким этот «герой» предстает по сей день в фильмах «про революцию», не меняющийся штамп, с молодящейся пожилой дамой, лицо которой было безнадежно испорчено кремами и лосьонами. Действительно, Майский за столом как-то тушевался, был немногословен, начиная длинный и, в общем, интересный рассказ, он вдруг комкал сюжет чуть ли ни хлебниковским «и так далее» и умолкал. Агния была в двух лицах: то расцветала, как роза, чувствуя себя супругой посла, то вдруг сникала, вспоминая кто она теперь есть на самом деле. И все время меня не покидало ощущение исходящего от них страха, я был чуток на такие сигналы — по молодости работала еще во мне третья сигнальная система.
Эти встречи продолжались и в последующие мои приезды в пятидесятом и позднее. Иногда я провожал их по ночной Мозжинке: несколько общих вопросов о моих планах и снова свои мысли. Весь разговор. В то время началась очередная охота на Тарле, охота весьма громкая, но Тарле не унывал, и оптимизм, исходящий от него, больного и травимого сворой псов, иногда расшевеливал Майского, и я получал некоторое представление о том, каким блестящим мог быть этот человек. Но озарения проходили, и снова приходила тревога.
Тишина вокруг Майских разорвалась в году 52-м, если память меня не обманывает. Иван Михайлович был арестован. От важности и претенциозности Агнии Александровны не осталось и следа. Из англоподобной дамы в брючках она превратилась в забитую старуху, хлопочущую о свиданиях, пытающуюся узнать, как «он там».
Двери дома Тарле были чуть ли ни единственными, которые оставались открытыми для нее, и она прибегала сюда и за помощью, и за советом, и просто поплакаться. И в лучших традициях русской интеллигенции она из «надутой дуры» в глазах всего семейства Тарле сразу превратилась в страдалицу, мученицу, на стороне которой были все симпатии. Как-то я во время своего пребывания в Мозжинке был откомандирован жить к ней на дачу, потому что ей было страшно одной: какие-то люди ночью бродили по ее участку, что-то рыли… Наверное, были трудности в выборе сюжета, который на Лубянке стряпали для Майского.
Вообще сталинская охранка в пятидесятых иногда действовала неуверенно, как пуля на излете, ударяла, но не стремительно. Не было традиционного вывоза вещей. Майский был арестован, но его квартира на Тверской и мозжинская дача оставалась в ведении Агнии. Когда Сталин сдох, Агния приободрилась. Рассказывала, что стала регулярно получать записки от Ивана Михайловича, что у него «там» отличные условия, что он даже начал писать там свои мемуары.
С освобождением Майского даже после расстрела Берии чего-то медлили. Во всяком случае, когда умер Евгений Викторович (январь 1955), Агния была на похоронах одна. Я подошел к ней в «дипломатической» аллейке Новодевичьего кладбища. Она была скорбной, но спокойной. Зато когда там же в декабре 1957 года хоронили урну с прахом тети Манечки, Майский на панихиде говорил долго и прочувствованно, воздав должное и дому Тарле, и лично тете Манечке, не отвернувшимся от них в трудную минуту.
Думаю, что и в память о своих трудных днях он в своих воспоминаниях назвал «Нашествие Наполеона на Россию» Тарле одной из главных книг, способствовавших, наряду с «Войной и миром», росту русофильских настроений в английском обществе военного времени. Впрочем, сделать ему это было нетрудно, т. к. писал он в данном случае истинную правду. Популярность Тарле в Англии привела к избранию его в Британскую академию, где он был вторым (после Румянцева) представителем России.
Последний мой, как говорят, «контакт» с Майскими относится к шестидесятым годам. В один из своих приездов в Москву я узнал, что издательство Академии наук выпустило небольшим тиражом Коран в переводе И. Крачковского. В продажу он не поступал, но академик, тем более историк, хоть и не явный ориенталист, мог его приобрести. Я позвонил Майским. Агния взяла трубку, сделала вид, что рада моему звонку, задала несколько любезных вопросов, касающихся моей жизни и, не выслушав ответы, стала придирчиво допрашивать, со всеми ли воспоминаниями Ивана Михайловича я знаком и рассказывать, над чем он теперь работает. (Испанская история была, конечно, забыта напрочь.)
Узнав суть моей просьбы, она дала понять, что Майский ужасно занят и что она сама займется этим делом. На следующий вечер она сама позвонила ко мне в номер в «Украине» и сообщила, что разговаривала в «Академкниге» и получила отказ, в чем я и не сомневался, так как нужно было, чтобы просил сам академик Майский и для себя, а не для кого-то.
Им еще было суждено прожить более десятка лет. Я знаю, что выходили его книги, как-то в журнале мне попалась публикация Агнии, кажется, о Шоу, написанная дамой в брюках, а не мученицей. Сочинений Майского, кроме первой тоненькой, случайно попавшей ко мне брошюрки, каюсь, не читал.
Видел как-то Майского по телевизору или в кино — у него брали интервью в его квартире (конец 60-х — начало 70-х), и за окном в знакомом мне эркере как-то независимо от этого что-то бормотавшего насчет ключевых проблем эпохи старика текла вечная Тверская улица. И теперь, хотя бы через раз в своих частых наездах в столицу я прохожу в бесконечной толпе мимо этого дома.
1982
Исаак Израилевич Минц
Иногда присутствие Майских за столом мозжинской дачи разбавлялось Минцем. Приходил он сам, что влекло его — не знаю. Может быть, он понимал, что говорит с человеком, чьим трудам суждена вечность, может быть, он был способен на личные симпатии, может, уважал ту тайную силу, которая удерживала Тарле от гибели даже в трудное для него начало пятидесятых. Обращаться к самому Минцу по этим вопросам бесполезно. Лет шесть-семь назад я позвонил ему по пустяшному делу, представился, и мне показалось, что он так и не вспомнил, кто такой Тарле. Маразм был в каждом его слове и телефонном вздохе, я повесил трубку, не договорив, ибо понял, что мне не преодолеть этот маразм.
А тогда это был подвижный мужичок с ничего не значащей физиономией. Представил мне его Тарле без церемоний и с юмором: «А это наш академик Исаак Израилевич Минц, бывший гусар». Минц криво улыбнулся; вероятно, упоминания о его кавалерийском прошлом ему порядочно надоели.
В беседе он почти не участвовал, но слушал всегда очень внимательно, и только когда речь заходила об организационных академических делах, он считал себя вправе вставить пару слов, а то и высказаться поподробнее. Из трех академиков, собиравшихся за столом у Тарле, именно ему была суждена самая долгая жизнь. При Хрущеве его дела поначалу пошли неважно, и он засел в Московском пединституте. Потом стал капитально работать над историей Октября, обустроив тем самым и этот миф, и себя самого: он получил высшую премию и прошел в патриархи. Где-то в семидесятых я случайно увидел его на экране: в виде нагрузки вместо киножурнала пустили фильм о невинно убиенном Акиме Акимовиче Вацетисе, сделанный еще в традициях позднего реабилитанса, и предварял документальную часть этого фильма Минц собственной персоной на весь широкий экран да еще и в цвете — как бывший друг покойного, очевидец и свидетель…
Но, как ни странно, именно под эгидой академика Минца в пединституте в середине шестидесятых, когда полубессмертный Суслик уже стал изымать Тарле из литературного и научного обихода, Е. И. Чапкевич приступил к работе над первой крупной биографией Тарле, причем две статьи этого исследователя, увидевшие свет в то время, были значительно интереснее, острее, чем изданная им в 77-м книжка. Воистину не ходит жизнь путями прямыми.