Григорий Свирский - Ряженые. Сказание о вождях
Юра тихо прошел по запыленным комнатам. Сергей Адамович и институтские остались в коридоре, притихли… Постоял молча возле старого кульмана, за которым, временами, священнодействовал отец, обошел огромный стол с пожелтелыми папками и макетами самолетиков. Один из них напоминал о «дне икс», как называл отец день самой большой своей удачи. Юре даже почудилось, слышит тихий отцовский голос: «… когда наш беспилотный завершил маршрут, в конструкторское бюро влетел возбужденный «старик» и закричал: «Качайте Акселя!» Чертежники оставили свои кульманы и начали подбрасывать конструктора Иосифа Аксельрода. «Старик» или АНТ, как они звали Туполева, кричал — подбадривал: «Выше качайте! Выше!!»
Так и засняли отца на века — воспаряющего ввысь ногами кверху…
Потом Юра постоял в комнате матери. Этот мир звучал в нем на множество голосов. Мама преподавала французский язык будущим дипломатам. Бальзак и Стендаль были прочитаны Юрой в четырнадцатилетнем возрасте. По французски. Мать не любила Вольтера, отец называл ее за это «тайной католичкой». И был недалек от истины. Она приоткрыла сыну таинства «враждебного» католицизма. Однако уголовный лагерь в Мордовии незамедлительно внес свои поправки, наградив Юру Аксельрода за баскетбольный рост и сильные кулаки кличкой «Полтора Жида…»
Два книжных шкафа, отведенных мамой ему, пусты. Книги изъяли при обыске. Шесть мешков увозили…
Когда Юра вернулся к друзьям, застывшим в прихожей, глаза его были полны слез.
Вечером вышел провожать своих хорошо подвыпивших гостей, ставших, пока Юра валялся после Афгана в госпитале и «отдыхал» в Мордовии, инженерами и аспирантами в различных технических вузах. Трамвая долго не было, двинулись к станции метро пешком, гомоня и приплясывая на ходу, как в студенческие годы. Даже Сергей Адамович пританцовывал, хоть и старик, далеко за сорок…
Когда Юра вернулся домой, на выщербленной каменной ступеньке подъезда ежилась от холода Марийка. Вскочила, тонюсенькая, глазастая. Показалось в полумраке, в том же самом платье, в котором являлась в госпиталь на первые свидания, а потом и на занятия, когда готовил ее к вступительному экзамену в педвуз. Оно снилось ему все годы Мордовии, это платьишко школьницы из дешевой китайки в полоску, заколотое у горла английской булавкой.
Руки у Марийки ледяные. Обхватила за шею и не отпускает. — Ты не знала, что я вернусь к двум? — с трудом выговорил Юра.
— Как не знать?!. И записку получила, и бабушка передала. Приехала. Промчалась под аркой дома во двор. Твои друзья толпой. Все же знают… из-за кого ты… Стыдоба!
Поднимались на лифте, обнявшись. Юра бормотал «Барашек ты мой», вряд ли слыша, что он бормочет… Слышать — не слышал, но… Марийка даже пахла, казалось ему, недавно родившимся барашком, какой-то сладкий, домашний дух шел от ее тонкой и обнаженной шеи.
Почти не изменился за его тюремные годы «чернявый барашек», как прозвали ее с нервной завистливой веселостью «афганцы», соседи по госпитальной палате. Только вот упрямые, никаким гребнем не уложишь! завитушки волос ныне уж и не завитушки вовсе, а мягкие кольца, спадающие на узкие тугие плечи смоляным водопадом. Колечки волос равномерно крупные, будто их все утро бабушка завивала Марийке горячими щипцами.
Юра улыбнулся: «щипцами…» На «чернявого барашка» и солнце-то не действует. Молочно-белое, без тени загара, круглое лицо русачки-северянки. А глаза — уж точно не от матери русачки. Темные, вытянутые, узкие, видно, от отца-казаха, и то наивно-удивленные, то вдруг ранящие, как ожог.
Отпер дверь квартиры. Пропустил Марийку впереди себя. Колыхнулись ее смоляные цепи. Несколько пугала Юру ошеломляющая, броская красота Марийки. Вобрала она в себя, казалось ему, всю красу — и севера, и юга. Постиг уже, нет для него на свете цепей крепче, чем смоляные, Марийкины. Только что не позванивают, как стальные…
Вошли в коридор, отстранился от Марийки резко, с усилием. Не оторви ее от себя, да повтори вслух «барашек ты мой!», никакие вековые запреты иудаизма: «до свадьбы ни-ни…» их бы не остановили…
Марийку это его движение испугало, но, взглянув на счастливое лицо Юры, вспомнила уроки «гиюра», которые с радостью бы забыла. И разрыдалась, проговорила сквозь слезы: — К раввину, Юрастик, пойдем прямо с утра. Пусть поженит!.. — Засмущалась, спросила хитровато, не без надежды: — А что бы вызвать его сюда, по пожарной тревоге. А то впадем в грех… — Сказала с печальной шутливостью: — Ох, сколько у иудеев устарелых законов!
Юра улыбнулся и, подхватив ее на руки, отнес в комнату матери, уложил там спать.
Марийка так и не заснула. Едва стало рассветать, заглянула в комнату Юры, приблизилась на цыпочках к нему, посапывающему и чему-то улыбавшемуся во сне. Погрузила пальцы в его поредевшую шевелюру, и у нее вдруг вырвалось вполголоса:
— Боже-Боже, да ты лысик?!
Юра открыл глаза, улыбнулся марийкиному оканью: почти все школьные годы жила она с отцом, военным комендантом Вологды, как тут не заокать!
Подвинулся к стенке, чтоб замерзшая Марийка приткнулась рядышком, согрелась, и, помедлив от нерешительности и страха, начал трудный разговор, к которому готовился с вечера:
— Мари, гнездышко, дурашка моя, волнуешься, разокалась… поговорим спокойно. Ты должна трижды подумать… проверить свои эмоции разумом…
— Чистым разумом?! — засмеялась Марийка; пока Юры не было, она осилила аж все четыре философские книги, которые, по Юриной просьбе, пересылала ему в Мордовию.
Юра взглянул на нее удивленно, принялся загибать пальцы.
— Раз. Я, Мари, как видишь, лысик. Я родился еще при Хрущеве. Два. Я в России не равноправная личность, а жид. И даже «Полтора Жида», как прозвали меня в Мордовии за разбитые в кровь кулаки. К чему тебе, законопослушной птахе, пусть даже заглянувшей неосмотрительно в Юма и Бекона… Молчу молчу, гордая славянка!.. Три. Я не только жид, но и бывший зек. Дважды меченый.
— Дурак ты, хоть и лысик! — прервала его Марийка, тронутая и тревожной материнской интонацией Юры, и даже полным повтором им ее «дичайших» доводов, и обхватила своего Юрастика с такой силой, что у него занялось дыхание. — Мы и так потеряли из-за моей лопоухости целых два года. Ты стал за это время и лысик и, вон, веко у тебя дергается… Отправимся в загс сейчас!.. Нет, сейчас! Чтоб конец вранью — сегодня же!.. Какому вранью? Целый год врала маме, что хожу в институт, на литературный кружок. А ходила, как только ты написал, что надел религиозную кипу, к старику-раввину, чтобы сдать на «гиюр». Раввин — такая душка, не выдержал моей непонятливости, — обещал, в конце концов, принять экзамен…
… Четыре года минуло, как медовый месяц. Каждый отпуск ходили на байдарках по Сухоне, Вычегде — северным рекам. С дружками из сообщества «байдарочных психов», как называли его студенты. Гребли в любую погоду. Жили в палатках. В конце «медового месяца» у Аксельродов родился Игорек. К карандашным рисункам Юры, развешанным по всей квартире — гордый, с длинновато-вздернутым носом, «славяно-греческий» профиль Марийки доминировал, — прибавился веселый сколок с библейского сюжета «Марийка с младенцем».
Будущее казалось безмятежным…
Все изменилось в один день. Подвели тюремный опыт и прозорливость Юры.
В Дом культуры имени Горбунова, куда Юра с Марийкой ходили смотреть кино, зачастила необычная нагловатая группа парней, почему-то называвшая себя «Памятью».
«Памятью» в недавнее время считались сборники воспоминаний диссидентов и зеков сталинских лет. Два выпуска «Памяти» опубликовали в Москве, книги стояли в Юрином шкафу рядом с «Туполевской шарашкой», изданной «за бугром». Изымали гебисты «Туполевскую шарашку», Солженицына и Шаламова, прихватили заодно и «Память», издание вполне легальное…
Новоявленная «Память» была совершенно иной, настораживающей. Ее молодцы напомнили Юре только что оставленных им в лагере уголовников. Казалось, оголтелую лагерную братву вымыли, коротко подстригли, приодели, — на большинстве специально сшитая полувоенная черная униформа, на двух-трех длинные, навыпуск, белые рубашки, точно на танцорах из ансамбля русской песни и пляски.
Начала самозваная «Память» уж точно как уголовники — с грабежа: украла чужое, раздражавшее кого-то благородное название, скомпрометировала его, обхамила.
Средних лет, плотный, невысокий, кубышка кубышкой, пахан этой братвы иногда ораторствовал в фойе перед желающими ему внимать… Остальные смешивались с толпой, вглядываясь в лица. Как-то один из «танцоров» в длинной рубашке задержался на мгновение возле Юры и Марийки, процедил сквозь зубы, обдав их легким перегаром: «Резвушечка, ты что, пришла… вот с этим?»
— «С этим…» он бросил с таким презрением, что, не схвати Марийка Юру за руку, он бы врезал «танцору» сходу.
Юра побагровел, шагнул к нему. Когда увидела, не удержать от драки, отвела ярость белорубашника на себя, протянула певуче, спокойным говорком: