Грация Деледда - Свирель в лесу
Она была очень нарядна. На лифе красивого платья сверкали золотые блестки и бисер. Черные волосы, разделенные пробором и уложенные над ушами, блестели от ароматных масел. От ее тела исходил дурманящий запах фиалки.
Брат Топес ощущал беспредельное блаженство, какую-то странную, неведомую ему до сих пор сладость. Он сидел на стуле возле постели и чувствовал себя совсем разбитым. Ему казалось, что он не может шевельнуть пальцем, и эта расслабленность, эта неспособность двигаться доставляла ему неизъяснимое наслаждение. Он рассказывал женщине о своей жизни, а та внимательно его слушала.
— Как? — сказала она вдруг с изумлением. — Вы сын того самого бандита? А почему вы пошли в монахи?
— Чтобы искупить грехи отца, — ответил брат Топес и сразу же почувствовал невыносимую боль — еще никому, никогда не делал он этого признания. Женщина расхохоталась.
— Почему ты смеешься? — оторопел он.
— Потому, что ты глупый, — ответила она, наклонившись к нему и нежно его лаская. — Ты невинное дитя; ты невинен, так ведь?
— Да, — произнес он, бледный и жалкий, и сделал слабую попытку оттолкнуть ее.
В это время в дверь постучали, но женщина притворилась, будто не слышит. Она опять склонилась над ним, обвила его руками свою шею и поцеловала в губы, бледного и растерянного.
Он закрыл глаза, и по щекам его покатились крупные слезы.
— Поцелуй меня, — говорила она в упоении и восторге. — Ну, не плачь, не бойся, греха нет. Что такое грех? Ну, поцелуй меня.
И он поцеловал ее.
Он оставался в этом роковом доме две ночи и два дня. В дверь часто стучали, и он каждый раз вздрагивал, но женщина успокаивала его:
— Если я не отпираю, все понимают, что у меня гость, и уходят, — объяснила она без тени стыда.
На третью ночь она отправила его домой.
— Иди, — сказала она. — Вернешься в другой раз. А теперь иди.
Он оставил ей все, что было у него в суме.
По правде сказать, сначала она отказывалась, но уговорить ее оказалось легко, и она взяла все.
Брат Топес вернулся в монастырь к вечеру следующего дня.
Увидев его, падре Кирку перекрестился.
— Во имя отца и сына и святого духа, что с вами, брат Цуанне? Вы состарились на сто лет, можно подумать, что вы в аду побывали.
— Да, в аду, — ответил несчастный едва слышным голосом. — На меня напали разбойники, обобрали и избили.
Падре Кирку, по обыкновению полупьяный, упал на колени и стал громко проклинать людскую испорченность. Потом поднялся, цепляясь за стенку, и спросил:
— А лошадь? Ее тоже отняли?
— Нет, лошадь цела. Я вернул ее хозяину.
— Ну, что же, несчастный, придется вам поехать еще раз. Поезжайте. Когда люди узнают, что в вашем лице разбойники ограбили самого Иисуса Христа, они подадут вам вдвое больше.
Падре Топес, у которого и так кровинки в лице не было, побледнел еще больше и задрожал.
— Отец настоятель, — молил он, сложив руки, — не надо, не посылайте меня! На меня опять нападут. Я боюсь. Сжальтесь надо мной, пошлите кого-нибудь другого.
— Другому не поверят, скажут еще, что мы на этом деле нажиться хотим. Идите вы, брат Цуанне. Ваше постаревшее лицо, ваши испуганные глаза заставят людей расщедриться.
Напрасно просил и умолял бедный монах не посылать его снова. Падре Кирку знал, что говорил, и не собирался отказываться от удачной мысли. Брат Топес только выговорил себе неделю отдыха.
Это была неделя страшных мучений.
Вокруг позеленевших от сырости и поросших мхом стен монастыря сияла и благоухала горная весна. В роще цвели душистые фиалки и весело стрекотали сороки. Под теплым весенним ветром трепетала яркая зеленая травка.
Брат Топес жил как в бреду. Его жгли раскаяние и желание. Воспоминание о той женщине не давало ему покоя. А они еще хотят, чтобы он поехал туда снова. Нет, лучше умереть. Ведь, согласившись, он неизбежно вернется на путь греха. А он не хотел больше грешить. Он хотел запереться в этом монастыре на сто, на двести лет, или укрыться в пещере, или стоять на утесе или на столпе, как святой Симон, — в общем, где угодно, как угодно, но искупить свои грехи и грехи отца.
Однако к концу недели он почувствовал себя спокойнее и собрался в дорогу. Его поддерживала смутная надежда на то, что всеблагой бог не оставит его своей милостью.
Как и в тот раз, над густыми кронами деревьев простирался серебристый утренний небосвод, а в свежем воздухе стоял пряный запах фиалок и ландышей.
Но как только падре Топес вдохнул аромат цветов, его сразу же охватило волнение: такой же запах исходил от тела той женщины! И сердце его начало понемногу сжиматься, сжиматься и сделалось наконец крошечным, как ягодка остролиста. Смертельная тоска овладела им.
Спустившись с горы, он, как и в тот раз, остановился ручья под тем же развесистым падубом. В деревушке было тихо. Слабый отсвет занимавшейся зари чуть окрасил крыши.
Из ближайшего дома, как и тогда, вышла та же девушка с синими глазами и ярким ртом и подошла к ручью набрать воды. Увидев монашка, она приветливо улыбнулась ему и сказала ласково, как ребенку:
— Так на вас напали разбойники? Ах, какие нехорошие они люди! Они непременно попадут в ад.
Монашек ничего не ответил. Он только смотрел на нее безумными глазами. Ах, боже, боже, всекарающий и всемилостивый боже, как она была похожа на ту! И, глядя на девушку, отец Цуанне испытал такое неукротимое желание, что у него закружилась голова и потемнело в глазах. Да, он погиб, погиб навеки. Он понял, что отныне каждый шаг будет приближать его к тому дому. И он не сдвинулся с места. Когда девушка, поставив на голову кувшин с водой, пошла к своему дому, прекрасная, как самаритянка, падре Топес проводил ее пылающим взглядом. Затем он снял веревку, которой был подпоясан, и забросил ее на самый высокий сук. Встав на камень, служивший крестьянам скамейкой, он сделал петлю из веревки и, накинув ее себе на шею, бросился в пустоту.
Студент и сборщик вереска
(Перевод Е. Менжинской)
Стоял октябрь.
Облокотившись о каменную ограду виноградинка, или, вернее, полулежа на ней, студент и журналист Ликсия смотрел на суровый безрадостный пейзаж, воспоминание о котором столько раз вызывало у него приступы мучительной ностальгии.
Перед его глазами лежала поросшая вереском равнина. Среди темной зелени желтела широкая, изрытая ухабами дорога, там и сям возвышались красноватые скалы, покрытые ржавыми пятнами мха. Над темно-зеленым полем вереска, уходящим вдаль до самого горизонта, светлое пепельно-голубое небо казалось еще бледнее.
Мертвую тишину, нависшую над равниной, нарушал лишь растворявшийся в высоте голос жаворонка, а в бездонной глубине неба стыло одинокое облако — белое и легкое, как перышко. Казалось, к нему была обращена тоскующая песня жаворонка и облако прервало свой одинокий полет, чтобы выслушать эту тихую жалобу.
Ликсия смотрел на все это, и его тоже забирала тоска. Он чувствовал, как туманит голову неодолимая сонливость. Ему чудилось, что тень смоковницы, тяжело упавшая на раскаленную каменную стену, надвинулась на него и накрыла его мысли.
«Что за тоскливый и несчастный край Сардиния! — думал он. — Здесь скучно даже облакам и птицам. Все в мире пребывает в непрерывном беспокойном движении, и только на этом мертвом острове царят тишина и оцепенение. То, что еще не умерло, доживает свои последние дни. Отцовский виноградник — единственный виноградник среди этой дикой равнины — гибнет от филоксеры. Через год здесь останется только каменная ограда и смоковница — да и то неизвестно, уцелеют ли они? А я уже не смогу вырастить новый виноградник. Где мне! Ведь я в этом деле ничего не смыслю! Что это там за человек бредет? А, дядюшка Паскаль! Только этой суровой и печальной фигуры и не хватало для полноты картины. Старик точно выкован из ржавого железа. Будь я художником-символистом, я бы нарисовал старика так, как он теперь стоит, — между двумя кустами вереска у кроваво-красной скалы на фоне бледного неба — и назвал бы картину «Сардиния».
Сборщик вереска медленно продвигался вперед, то и дело останавливаясь, чтобы срезать лучшие пучки. По мере того как он приближался, до студента все явственнее доносились не то стоны, не то приглушенный кашель, который клокотал в груди старика.
Должно быть, у дядюшки Паскаля был жар, и он бредил, потому что, когда он поравнялся со студентом и остановился возле ограды виноградника, Ликсия услышал сбивчивую, бессвязную речь.
— Мария Анника, — говорил старик тоном легкого упрека, — зачем ты это сделала? Разве ты не знала, что он богач? Постой-ка вот тут, стой. А где мешок? Ох, что же мне делать? Святой Франциск милосердный! Паскаледду, заступник, не мучь меня так!
— Дядюшка Паскаль! — окликнул его студент.
Старик, который нагнулся, чтобы срезать пучок вереска, резко выпрямился, будто пробудившись ото сна, и поднес руку к ввалившимся глазам.