Айи Арма - Осколки
Да, это были великие слова, хотя произносил их жалкий человечишка. Я оглянулась и посмотрела на Баако. Он улыбался улыбкой юности. Церемония казалась ему непонятной, и он с нетерпением, как малое дитя, ждал, когда она подойдет к концу. Баако предстояло подняться в небо и провести ночь высоко над землей — он сам рассказывал мне об этом, — и вот он рвался отправиться в путь.
Но Фоли, коварного и лживого шакала, ничуть не изменили великие слова, которые он в ту ночь изловчился вспомнить.
Больше половины огненного напитка все еще позорно плескалось в бутылке, когда он кончил потчевать духов и повернулся к полке со своими стекляшками, чтобы выбрать среди них стакан для Баако и налить ему порцию уходящего в путь. Это был очень маленький стакан, потому что Фоли, изгнившая душонка, заботился о своем запекшемся чреве. Мои и без того слабые силы все время подтачивает горькая мысль о жадности нашей немощной плоти, в угоду которой мы обманываем ушедших и даже тех, кто придет после нас. А стакан-то оказался еще и лживым, это был вовсе не настоящий стакан, а штуковина для обмана человеческих глаз с дном почти до половины стенок и маленьким, едва заметным углублением. Так что Фоли плеснул всего несколько капель своему уходящему в путь племяннику! А его глаза настороженно следили, чтоб ни одна капля не упала на землю, словно ему не было никакого дела до наших томимых жаждой отцов, которых он и так бессовестно обделил. Но даже и его поганые уши слышат, наверно, голоса духов, потому что, хоть никто его и не обвинял, он попытался оправдать свою жадность — протянул Баако стакан и сказал:
— Мы должны позаботиться, чтобы он не напился. Он юн и ночью будет в пути.
Но и лживая, скаредная щедрость Фоли оказалась чересчур обильной для Баако. Когда он опорожнил свой обманный стакан, на его глазах выступили слезы, и, по-моему, он был очень доволен, что Фоли налил ему так мало. Я посмотрела на дядю и племянника, и вдруг моя кровь сгустилась от страха, что пьяная жадность Фоли нарушит величие прощального возлияния и вечный круг будет разомкнут. А Фоли повернулся к своим стекляшкам, так что я видела только его спину со свисающими по бокам складками кожи, и принялся выбирать стакан для себя — настоящий, без всяких хитростей да обманов. И мне не оставалось ничего другого. Я дождалась, когда он выберет стакан. Уж конечно, большой. А потом сказала:
— Ты правильно угадал мое желание, Фоли.
Его лицо исказила злоба, но он тут же прикрыл ее заботливой улыбкой:
— Да, но стоит ли тебе пить, Наана?
— Мы утоляем жажду духов, верно? А такая древняя старуха, как я, всего лишь завтрашний дух, Фоли.
— Но этот напиток очень уж крепкий.
— Конечно, Фоли. Но с каких это пор слабые перестали нуждаться в подкреплении?
— Ох, Наана. — Фоли вздохнул, но тут уж деваться ему было некуда. Он с жадной тоской посмотрел на бутылку, и мне показалось, что его живот усыхает вместе с уменьшением напитка. Но Фоли улыбнулся и протянул мне стакан. Я взяла его. Все еще улыбаясь — правда, облинявшей и лживой улыбкой, — он начал наклонять бутылку над стаканом, испуганно и медленно, словно человек, который выцеживает кровь своей матери; он цедил огненный напиток и приговаривал:
— Скажи сама, когда тебе хватит, я буду наливать, пока ты не скажешь.
Он тщился обернуть против меня мою совесть. Но я посмотрела ему прямо в лицо и тоже улыбнулась фальшивой улыбкой, и все время, пока он наливал мне напиток, удерживала взглядом его бегающие глаза.
— Скажи, когда хватит, — забормотал опять Фоли. Он налил мне всего полстакана, удав.
Я улыбалась и не опускала глаз. Его рука начала дрожать, но я молчала, пока стакан не наполнился, да и когда он наполнился, ничего не сказала. Конечно же, Фоли остановился сам. Он молчал и хмурился, потому что не знал, что же он теперь должен мне сказать.
— Наана, — неуверенно проговорил он. Я слышала его голос, но как бы издалека. — Ты хочешь выпить весь стакан сама?
Я медленно прошла мимо него к двери, спустилась во двор и остановилась там, где он потчевал праотцев жалкими каплями; я вылила весь напиток на землю и только после этого спокойно сказала:
— О Нананом, утоли свою жажду и простри над юным свою защиту. Защити его там и верни сюда, пусть он вернется к тебе, Нананом!
Когда я снова вошла в дом, Фоли забубнил:
— Мы утоляли их жажду…
— Их жажда велика, — ответила я. — Не спорь со мной, Фоли, их жажда велика. Ты хорошо знаешь обращение к мертвым. Но разве ты не знаешь, какова их ярость? Может быть, ты о ней просто забыл? Или ты считаешь, что струйка напитка, по которому тоскует твой урчащий живот, важнее жизненной реки Баако? Духов могла прогневить твоя жадность, и гнев их обратился бы против уходящего. Река его жизни могла пересохнуть.
Я говорила долго и утомилась. Сначала мне казалось, что каждое слово легким облачком ложится мне на плечи, но потом, когда их собралось много, они словно бы придавили меня к земле. Я прилегла на мягкую скамью, напротив той, где сидел Баако, и стала всматриваться в великий мир, незримый для его неопытной юности, и меня, наверно, сморил сон, потому что, когда я открыла глаза, вокруг было много новых людей, все они суетились и куда-то спешили, а с улицы слышались гудки машин.
— Наана, ты поедешь в моей машине. Вместе с Баако, — сказал мне Фоли. Все же он исполнил мое желание — проехать с отбывающим последние мили. Я многое хотела внушить Баако, но мои напутствия не укладывались в слова, и вот мне хотелось побыть с ним рядом. Мне было радостно, но я не ожидала, что придется ехать в машине Фоли — ведь он наверняка уже успел напиться. А Фоли, будто угадав мои мысли, сказал так разумно, что мне стало стыдно:
— Я не поведу машину, Наана. Мы поедем с водителем. Уже скоро, собирайся.
Крики и гудки на улице смолкли, а в доме послышались слова песни — из еще одной побрякушки Фоли. Я стала ее слушать и обо всем позабыла, но вдруг опомнилась от голоса Фоли — он орал Баако и другим собравшимся, как будто меня тут вовсе и не было:
— Эй, гляньте-ка, гляньте на бабушку — тоже ведь слушает, будто что понимает.
Прежде чем я успела рассердиться, мне стало ясно, что Фоли-то прав. Я не понимала ни единого слова, но, пока Фоли не начал орать, мне это было как бы незаметно. Да, я слушала только звуки, но думала, что понимаю слова песни.
— Кто они такие? — спросила я.
— Ты про кого?
— Про этих, в ящике. Которые поют и которые играют.
— A-а. Это афро-американцы.
— Американцы?
— Американцы, — ответил Фоли.
— Мне казалось, я понимаю, про что они поют.
Несколько человек засмеялись, и я почувствовала себя как ребенок, когда он никак не может сообразить, что же он сделал смешного.
— Они когда-то были африканцами. — Эти слова сказал Баако. Я побоялась рассмешить их опять и поэтому с пониманием кивнула головой, но понимания-то во мне вовсе и не было. Я совсем не понимала слов, но песню все равно почему-то понимала — и горестные вопли мужчины-запевалы, и голоса женщин, много голосов, которые вбирали в себя его горечь и делали ее почти что сладостной… да, я чувствовала, про что они поют. Потому что они пели про свою обреченность, и их тоска была моей тоской.
А потом, в середине протяжного вопля, пение прервалось, и все поднялись, потому что уже пора было ехать, но тоска еще долго не отпускала меня.
В ту ночь я увидела столько странного, что даже здесь, на своей земле, почувствовала себя совершенно чужой — ведь мне не удастся всего этого понять, пока не настанет мое время уходить. А в мыслях я бродила по чужим мирам, которых ни разу в жизни не видела.
Иногда я думаю, что моя слепота ниспослана мне для моего же спасения: я неминуемо сошла бы с ума, если бы этот непонятный мир был по-прежнему мне открыт. А тогда, чтобы увидеть, как отбывает Баако, мы все вышли из дома Фоли, и множество машин ринулось в ночь, но скоро ночи просто не стало. На улицах — не в жилищах, а на самих улицах — сияло столько ярких огней, что я различила щель между зубами у какой-то молоденькой торговки хлебом, как будто ночь еще не настала, — а торговка стояла рядом с домами, отделенная от меня широкой улицей. И никто из сидящих в машине не удивлялся — ни Фоли, ни молодые… они-то подавно. Поэтому и я ничего не говорила, но, когда я смотрела в глаза Баако — он сидел в углу, у двери машины, — мне очень хотелось у него спросить: неужели они, молодые, думают, что это и есть настоящий мир, а это вот сияние — правильная ночь?
Я зажмурилась, чтоб не видеть умершей ночи, и моим глазам открылся Баако — он только что возродился после ухода и смерти и брел по неведомым, запретным мирам. Он вынырнул из-за дальней кромки небосвода и одиноко шел по пустынной земле, открытой многим мировым ветрам. Но потом я увидела других людей, и Баако одиноко брел среди них. Все они были белыми людьми и знали только свой, белый язык. Всегда после сказанного слова или речи они величаво кивали своими белыми головами, как будто были праотцами народов. Некоторые пожимали друг другу ладони. Но Баако шел незамечаемый, один, словно дух в странном, переродившемся мире, где все люди внезапно превратились в белых. И некоторые из этих белых людей несли в руках какие-то вещи, и они были изготовлены с таким совершенством, что их мир показался мне миром духов. Но это совершенство было странным и страшным, и я позабыла, что Баако еще здесь, и с ужасом стала молить отцов защитить его в чужедальних странах.