Яков Рахманов - Судьба, или жизнь дается человеку один раз…
Стояла чудесная приморская осень последнего года Великой Отечественной войны. На одной из прибрежных застав ждали возвращения пограничных катеров, на которых должны были привезти первых пленных японцев. На одном из катеров жил недавно пойманный годовалый медвежонок. Вся немногочисленная пацанва, галдя и резвясь, устремилась на берег. Такое небывалое на далекой заставе зрелище невозможно было пропустить. Нужно было занять самые лучшие наблюдательные посты на ржавой барже, давно выкинутой на берег одним из тайфунов, нередко дерзко и внезапно налетающих на приморское побережье. В мои неполные пять лет занятость неотложными делами не дала мне возможности ускакать со всей оравой. Не только лучшие, но и все места на барже были заняты. Ближайшим местом к пирсу, куда должны были причаливать катера, была завалинка склада. К ней я и притулился, ловя с одной стороны завистливые, а с другой — насмешливые взгляды мальчишек и девчонок, так как мой наблюдательный пункт оказался вдвое ближе к пирсу и ввиду возможной опасности меня без сомнения должны были прогнать прибывающие пограничники. На берег выходили пленные японцы в своих смешных, на наш взгляд, шапках–ушанках. Ничего страшного и воинственного в них не было, и они тихо и медленно проходили мимо меня. И вдруг! Я лежу на спине, а в нескольких сантиметрах от моего носа — морда медведя. Это неожиданное потрясение я запомнил на всю оставшуюся жизнь. Отец двумя выстрелами из пистолета «ТТ» уложил зверя, а меня бездыханного отнес домой к матери. Мама моя обладала некоторым целительным даром. Она прочитала Отче Наш и еще пару молитв, при этом спрыснула водой дверные ручки, чтобы малый отрок не заикался, и уложила спать, молясь, чтобы со мной ничего не случилось. На следующий день мне, бодрому и абсолютно здоровому, поведали всю историю в лицах и подробностях. Ни команда катера, ни пограничники, занятые пленными, не заметили, как медведь, порвав цепочку, пошел погулять и решил на свое горе познакомиться с сыном лучшего стрелка и охотника заставы, да еще и Стрельца по гороскопу. В последствии я неоднократно встречался с этим зверем на дальневосточных просторах.
Отца переводили служить с прибрежной заставы в одной из бухт Приморского края на другую таежную заставу. Мне шел шестой год. Я очень любил с утра уходить на берег моря и бродить там, в поисках различных даров принесенных с необъятных просторов Тихого океана. Мне нравилось сидеть на причале, ждать прихода пограничных катеров и, ничего не делая, болтать босыми ногами в теплой морской воде. Насколько возможно я сопротивлялся отъезду и, понимая, что с родителями трудно спорить, убежал по берегу бухты в надежде, что меня не найдут. Я еще не был в состоянии осмыслить, что далеко ввиду малого роста мне не убежать, а оставленные на песке следы не позволят скрыться от преследования. Отец очень скоро нашел меня и сказал, что надо быстрее собираться и ехать на другую заставу. Я был упорный в своей задумке не подчиняться, взял увесистую гальку и метнул её в отца. Он естественно увернулся от этого не уверенно летящего метательного снаряда, не стал ругаться, а углубился в прибрежные заросли. Я испуганно и недоуменно застыл на берегу: что ли меня решили бросить? Вскоре отец вышел с хворостиной в руке. Через несколько мгновений я оказался зажатым в между его коленей, а хворостина гуляла по моей бунтующей заднице. Больно не было. Было обидно, однако справедливость наказания и врожденное упрямство сдерживали мальчишеские слезы. Это событие запомнилось на всю жизнь, научило отвечать за свои поступки и позволило мне понять, что такое мудрость отца, который не разу после этого не поднял на меня руку и не повысил голоса.
У нас, послевоенных мальчишек, в игрушках бывало много гильз, пуль и другого похожего наследия войны. Они заменяли солдатиков и использовались как наконечники стрел для луков или другого метательного оружия. У меня было вероятно около сотни гильз и пуль различного калибра. Хранились они в цинковом умывальнике, сосок от которого был утерян. После очередной игры с гильзами и пулями в войну я стал укладывать свое хозяйство в умывальник. Сейчас не помню почему, в середине этого процесса мне вдруг вздумалось кидать пули не через верхнюю широкую часть умывальника, а через нижнее отверстие, которое было едва более двух сантиметров в диаметре. Не все пули пролетали в это отверстие с первого раза, одна из них упорно не хотела в него попадать. Это возбудило мое упорство, которое в соответствии с моим возрастом естественно не могло уступить какой–то пуле, и я стал ее раз за разом кидать в нижнюю часть умывального сосуда, стараясь вожделенно попасть в неприступную дырку. Пуля оказалась снаряженная боевым зарядом, она, вероятно, нагрелась, сдетонировала и раздался взрыв. Влетевшая с кухни мама увидела распростертое без сознания дите, засыпанное известью, снятой взрывной волной с потолка. Я очень быстро очухался и на вопрос «Что случилось?» со всей полнотой и ответственностью заявил «Не знаю». Отец, разобравшись вечером с происшествием, избавил меня от опасного арсенала.
Сколько себя помню, я с самых юных лет пытался до всего дойти сам. Началось это с нечленораздельного «Мисям», которое со временем превратилось в «Я сам» по любому поводу, когда я стал более менее понятно изъясняться. Я самостоятельно что–нибудь мастерил, строгал или копал. Отец всегда потворствовал моим начинаниям, давая в мое распоряжение молотки, кусачки, гвозди и т. п. вещи. В четыре года я уже мог сидеть верхом на коне, спокойно и уверенно общался со всеми пограничными овчарками. Моей желанной мечтой было достать висящую на стенке именную наградную саблю отца. Это была трудно выполнимая задача. Во–первых, сабля висела достаточно высоко, а во–вторых, дома постоянно была мама или отцовский ординарец, который иногда присматривал за мной. Однако «счастье» вскоре мне улыбнулось. Застава была поднята по тревоге: «Застава в ружье», мамы почему–то не оказалось на некоторое время в доме. Я соорудил на кровати пирамиду из стула и табуретки и полез за вожделенной добычей. По–хорошему, саблю надо было снять и потом вытаскивать из ножен. Но тогда бы первый вошедший уличил бы меня в нарушении запрета, существовавшего для меня в отношении каких–либо прикосновений к этому опасному оружию. Я стал извлекать саблю из ножен, неустойчивая пирамида зашаталась, и я загремел с саблей на пол. Чудо сберегло меня от острого как бритва длинного клинка сабли. Вошедший отец молча забрал у меня саблю, вернул ее на место и после этого изрек: «В угол, до вечера!». «Угол» был моим наказанием за все мои выходки, тяжесть которых искупалась временем стояния от нескольких минут до часа. К обеду родители отошли и стали звать меня обедать. Я не реагировал на их призывы, они еще два–три раза позвали меня, сказав, что хватит дуться и принялись за обед. Через несколько минут, готовый разрыдаться, я мысленно молил: «Ну, еще разок позовите». Родители не реагировали на мои мысленные посылы, тихо переговаривались и обедали. Мне ничего не оставалось, как в пику родителям, упрямо выстоять в «углу» до вечера. Это упорство срабатывало в большинстве случаев, когда я попадал в «угол» на длительное время. Отчего я не выходил из угла раньше времени? Скорее всего, я понимал, что справедливо наказан, но мне хотелось не только их разрешения на выход из места наказания, но и прощения. Разрешение выхода из «угла» было их безмолвным прощением. Родители не всегда понимали, что маленькому человечку прощение необходимо было услышать, так же как наказание перед этим. А когда объявляли о прощении вслух — значит, понимали суть и не обязательность злостного или иного негативного умысла моих поступков и чистосердечно прощали. Это понимание искренне и радостно воспринималось, облегчало душу ребенка, служило как бы отпущением моих пока еще не тяжких грехов и давало свободу к их дальнейшему совершению.
Жили мы в коммунальных бараках, никаких санитарных условий в них не было, все «удобства» находились на улице или в лучшем случае в одном из концов длинного барака. Мылись в общественных банях раз в неделю, поэтому детей сплошь и рядом мыли дома в цинковых корытах или больших тазиках. Я рос, взрослел, стал стесняться во время моей помывки мамой. Настал момент, когда я наотрез отказался раздеваться, вступил в противоборство с мамой, перевернул таз с водой. Мама, ничего не понимая и никогда не встречавшая ничего подобного, схватила отцовский офицерский ремень. Взметнувшую надо мною кожаную петлю я перехватил мертвой хваткой как лиса куропатку. Отец все понял, тихо и уверенно сказал: «Оставь!» и поманил маму к себе. Я так полагаю, что он догадался о причине моего неожиданного бунта и сообщил ей на ухо о моем «мужском» взрослении. Мама молча стала наводить порядок в комнате. Дома меня больше не мыли.