Персиваль Эверетт - Глиф
разбивка[21]
Инфлято разглагольствует о современной критике разума, якобы вносит свой вклад. Я полагаю, он вносит такой же вклад, как и все.
О рациональности и концепции принципов мышления у Лейбница[22] и Аристотеля: спасаясь от змеи, Грог перепрыгнул с одного берега ручья на другой. Трог, ждавший на другом берегу, сказал:
– Как тебе удалось избавиться от змеи?
– Прыжком, – ответил Грог.
– А, так это – прыжок, – сказал Трог. И хотя уже не раз преодолевал ручей в той же манере, с тех пор стал перепрыгивать его. Более того, он мог сказать кому-нибудь, что сейчас перепрыгнет, а потом – что перепрыгнул.
Инфлято взял меня с собой на работу Я ехал в рюкзачке у него за спиной и по пути через стоянку изучал его поредевшие волосы. Он не закрывал рта, спрашивал, как я «там, наверху», называл меня «пареньком» и «мужичком». У почтовых ящиков мы встретили женщину, и выражение его затылка изменилось. Он беззастенчиво эксплуатировал меня, сюсюкал, но, заметьте, не упоминал о моей легкой отсталости или откровенной глупости.
Женщина, которая была моложе моей матери и, возможно, красивее, но совсем не такая интересная, обошла вокруг, заглянула мне в лицо и потрогала за нос. Она что-то чирикнула, я зыркнул на нее.
– Такой симпатяга, – сказала она. – Сколько ему?
– В следующем месяце Ральфу будет годик. Правильно, Ральф?
– Даже не верится, что уже полсеместра позади, – ответила женщина.
– Может, как-нибудь попьем кофе?
ennuyeux[23]
Amen. Fiat, fiat. Amen.[24] Мать не любила говорить с отцом, но все время пыталась. Не знаю, насколько он любил говорить с ней, но откладывал разговор до последнего, а уж тогда его было не остановить. Конечно, моя мать, сознательно или нет, хотя я принимал это за искреннее беспокойство, подчас бывала неделикатна с Инфлято.
– А что стало с тем романом, который ты писал? – спросила она.
Он прекратил есть, положил вилку и сказал:
– К черту романы. Я нашел лучший способ самовыражения. И потом, историями или поэзией уже никого не обманешь. Остается лишь письмо.[25] Критика – вот мое искусство.
– Ну а когда у тебя будет бессрочный контракт, что потом?
– Я понимаю, художнице трудно смириться с тем, что ее роль – непревзойденного творца – оказалась под вопросом, но наши открытия в языке не принижают твою ценность – только ценность твоих работ.
Мать сидела и смотрела на него. Она испепелила бы его молнией, если б могла.
– Ты когда-то мечтал писать романы.
– Это наивно, – сказал Инфлято. – Я был ребенком и ничего не понимал. Я думал, что романы – это высокое искусство и тайна, но это не так. Они есть то, что есть.
– Ты рационализируешь. Писатель ты никчемный, но не можешь это признать. – Мать отпила воды и улыбнулась мне. – Твой сын будет писателем.
– Это конечно, у него все задатки.
– Что еще за юмор?
Она не хуже меня знала, что это за юмор. Смешно, а факт: Инфлято был так откровенно пленен или одурачен выбранным языком, хотя утверждал, что просто соображает в дискурсе. Если б он действительно понимал свое место в языке, то давно бы заткнулся и, возможно, предпочел декламировать бессмысленные вирши Уолта Келли[26] или Льюиса Кэрролла, занимаясь[27] своими поисками смысла. Он жевал с открытым ртом и говорил с набитым. Кролики круглее бандикутов, Сэм. Тема писательских неудач возвращала Инфлято к его мукам, а он не умел страдать достойно и, как трус, шел в атаку, показывая пальцем.
Aliquid stat pro aliquo[28]АбстракцияAufhebung[29]Атопос[30]А
– Так ты ни в грош не ставишь мою работу, – сказала мать.
– Этого я не говорил.
– Тогда что ты сказал?
– Не верится, что мы наконец-то избавились от Никсона.[31]
– Не увиливай.
– Брось, Ева, – сказал Инфлято. – Твои картины не могут быть ничем, кроме тебя самой, – продукт твоей культуры.
– А то, что делаешь ты?
– Охотно признаю, это относится и ко мне.
– Но подписываешься под жалкой парой своих статей и книгой, которую никогда не закончишь.
Пиу! Зенон не стал бы спорить с этой стрелой.
– Дура, – сказал Инфлято.
– Сам дурак!
либидинальная экономика[32]
И дальше для Инфлято дорога шла только в гору.
peccatum originale[33]
Моя мать, позвольте дальше называть ее Ma, накладывала краску на холст с каким-то воодушевлением. Немного краски, но необузданной рукой, которой я завидовал. В ее мазках заключалось огромное напряжение, словно что-то, затрудняюсь сказать что, вот-вот неизвестно куда катапультируется. Меня волновали очертания и цвет, но, узнавая формы, деревья, лошадей, дома и прочее, я всматривался не в них, а в нечто за ними, или внутри, или вокруг. И, как ни странно, ее большие картины были не хуже маленьких. Но сколько бы красок и света она ни выливала на полотно, в ней была чернота, духовная темнота,[34] которую я считал не только притягательной, но и необходимой. Эта ее сторона хотела истребить в картинах всю форму (мать любила Мондриана[35]), но конфликт был слишком глубок, она видела слишком много и не столько не могла отделаться от этого видения, сколько стремилась убить его. Но, разумеется, нельзя убить несуществующего дракона. Кант был коварный христианин.[36]
Пока Ma размазывала грунтовку по большому холсту, в студию вошел мужчина. Я был пристегнут к прыгункам; эта конструкция позволяла мне стоять и подскакивать, а по сути, просто связывала, чтобы не забрел куда не надо.
– Привет, Клайд, – сказала она.
– Ева… Решил воспользоваться твоим приглашением. – Он обошел комнату, разглядывая полотна. – Господи боже мой, – произнес он. – Поразительно. – Он не сказал «хорошо». Мне это понравилось. Ma это понравилось. – А самое красивое здесь творение – вот. – Он повел глазами в мою сторону, и мать улыбнулась. Откровенно говоря, фраза была несколько тошнотворной, но прозвучала искренне, так что я не стал придираться и продолжил прыгать. – Как зовут?
– Ральф.
– Ничего себе уши, – сказал Клайд.
Клайд вернулся к работам. Он подошел к дальней стене посмотреть на огромное полотно, почти сплошную охру.
– Это мне нравится, – сказал он. – Только там одиноко. Я чувствую в нем тебя, но больше никого.
Я прекратил прыгать и прислушался к Клайду.
– Я вижу движение в замерзшем, но не то чтобы холодном мире. Глупо звучит?
Да.
– Нет, – сказала Ma. – Я думала о том же, когда писала.
Я знал, что это правда, и удивился его проницательности, но все же сказать такое. Впрочем, по мне, любая реплика – плохое начало.
Ma и Клайд поговорили о живописи, потом неловко замолчали, и Клайд сообщил, что ему пора домой.
ens realissimum[37]
1В этой культуре на первый план просачиваются наклонности порабощенных и угнетенных; менее разумные ишут в ней спасения или хотя бы прибежища. Поэтому зачастую они христиане. Я точно так же бессилен – я младенец без права голоса, тут хоть вусмерть укричись, – но меня не проведешь. Я не боюсь греха. В моем теле нет ничего плохого. Только сегодня утром я играл со своим краником. Застав меня за этим делом, Инфлято пришел в ужас и доброжелательным, однако натянутым тоном сказал, что больше так не надо. Несомненно, он полагал, что моя склонность к самостимуляции так или иначе связана с молчаливостью и в конечном итоге каким-то голандрическим[38] геном,[39] которым сам меня и наградил. Изгнав мавров, христиане первым делом закрыли общественные бани.
2Инфлято ненавидит свои чувства. Думает, они хотят его одурачить.
causa sui[40]
1. Инфлято холодно целует мою мать жесткими, сухими губами, твердыми, как кирпичи, и родители переходят к сексу, поскольку женаты, поскольку должны обращаться за ним друг к другу. Они в этом смысле – хозяева друг друга. Автомашины друг друга. Секс есть ремонт. Для Ma тяжела каждая рядовая поездка по кварталу. Она кричит, и темнота в ней совсем разрастается, и почему-то эта боль питает ее, убивая, питает. Но разве у людей не всегда так? Убить ягненка ради мяса. Убить себя ради правды.
2. Скальп Инфлято пересох, как я заметил. Погода была особенно холодная, меня укутали, надели чесучую шапку. В тот день он подпрыгивал на ходу. Мы забрали почту – его рукопись снова не приняли, на этот раз в издательстве Массачусетского университета: довольно приятное письмо. Однако его походка не потеряла упругости, когда мы вышли из здания и направились в ресторан на соседней улице, где встретили ту молодую женщину.