Дарья Симонова - Половецкие пляски
…например, не верит в Сказку о семи мужьях, вокруг которой, собственно, и вертятся дни и ночи новой Шахерезады. Мужья были и прошли, а Зоя осталась, чтобы вспоминать о них, пряча дырку на кеде в том дурацком ресторанчике, куда нас недоверчиво привел Рыбкин. Хотя зримого эффекта Зоя не добилась, рассказывая о затее с панорамной фотографией: все бывшие супруги в ряд — и Зоя Половецкая в белом, как говорится, костюме, то бишь в газовом платьице, и на невообразимых платформах. Если Рыбкин и скрежетал зубами от ревности, то бесшумно, а с виду по-отечески ухмыльнулся, добродушно так, мол, вот едрить твою в корень, балаболка старая… Половецкая решила внести филосовско-романтическую нотку и пояснила, что фотографии той нет в природе вовсе не по легкомыслию ее или недосмотру, а потому что не хватало, так сказать, «первенца», зачинщика в этой славной когорте, царство ему небесное. Первого мужа, великого человека, то ли хирурга, то ли валютчика, то ли просто мастера на все руки, у Зои вечно все смещалось. В ее альбоме ему было посвящено целые две странички: бледные, словно застиранные хлоркой, глаза, узкие искривленные губы и тесно застегнутый воротничок. Все это, неприветливое и жесткое, делало мужа номер один похожим на диктатора в подполье. В подполье, ибо для пришедшего к власти ему не хватало триумфального лоска. Так что, судя по фото, тип пренеприятный. Любил Зою всю жизнь, правда, маленькая Марина поправляет: «… любил всю жизнь Зою и девочек». В смысле — совсем не взрослых девочек. Оно и верно, диктатору — диктаторские извращения. Остальные Зоины пассии по рангу и значению тасовались ею по настроению, она сама в них путалась, свойства одного впоследствии могли быть легко приписаны другому, и уж где тут разобраться. Иногда она квалифицировала их по свекровям. «Когда мы жили с Сережей, — грезила Половецкая, — я безропотно сносила все. Я говорила: Бог и так дал мне редкую свекровь, чего мне желать еще…» А в сущности, настоящий, в смысле «испачканного паспорта», муж у Зои Михайловны был только один. Только волоокий долговязый математик по прозвищу Бирюк.
Судя по мягкому растерянному лицу, когда-то Бирюк был милым сговорчивым дядькой и, быть может, остался таковым и по сей день, но для Зои надевал воспитательную суровую маску. Еще бы, ему пришлось попотеть те злосчастные годы между разводом с Зоей и сиятельным моментом явления Рыбкина в ее жизни. Ему пришлось прослыть скрягой и крохобором, сухарем и ханжой, и однажды он даже вломил Михалне в затуманенный глаз, что, однако, не уронило его ни в чьих глазах, и даже в Зоиных. Ведь Бирюк безропотно взваливал на себя бремя бушующей Половецкой, если, не дай бог, она спьяну не нашла ни признания, ни слушателей. А кто еще отрезвит мятежную душу, как не муж, пусть даже бывший. «Хорошая девочка — вторая жена», как объясняла Зоя, свалила от Бирюка из-за нее, из-за Зоиного имени во сне, которое якобы повторял Бирюк («…наверное, в кошмаре», — уточняла маленькая Марина), и из-за прочей чепухи, служащей утешением рафинированным «разведенкам» с распаленным женскими журнальчиками самолюбием. Короче говоря, многочасовые телефонные марафоны, во время которых Зоя бесперебойно умоляла о встрече, делали свое дело. Бирюк соглашался, ибо в противном случае Зоя приходила к нему домой. На следующий день Бирюк помогал бывшей супружнице наиболее безболезненно нащупать реальность. Зоя плакала и пила пиво, остатки макияжа текли за воротничок. Отчасти Зоя встречалась с этим нервным человеком, потому что он однажды перестал давать ей деньги. Она всякий раз ждала, что он все-таки одумается. «Как же так, у нас ведь сын, ты забыл?» — непритворно удивлялась Зоя, хотя положенное сыну давно уже было прожито, имелись в виду «премиальные». Денька через два она, уже выглядев отлично, только чуть перебарщивая с тональным кремом цвета индейца, снова звала Бирюка. Но он опять не давал денег. Зоя уходила в глубокое осмысление жизни. По ее просьбе мы все уже тревожили Бирюка звонками, терроризировали абсолютно чужого нам человека, но он и с этим свыкся. Мы тоже кричали ему: «А сын!» Даже Аркадий, наш ехидный рупор, который за глаза зовет Зою «троянской лошадью» (в том смысле, что водки в нее влезает много), в широком состоянии любви к миру оскорбленно фыркал в трубку Бирюку: «Как! Вы считаете Зою пьянчужкой?! Вы прожили с ней десять лет и ничего не поняли?!» Но Бирюка жалобным пафосом не проймешь, тем более после Зоиных атак. «Да, считаю, — спокойно отвечал Бирюк. — И денег ей в руки не дам. Чтоб ее друзья, паскуды, на них ее же еще и спаивали…» На сем Аркадий захлебывался изумленным воплем, полностью противоречащим предшествующей тираде: «Споить Зою?! Да разве это возможно… Да она сама споит кого хочешь! Она у нас по этому профилю — в желтой майке лидера…»
…После неприветливого снобизма забегаловки и молчаливого терапевтического внимания к Зоиным речам Рыбкина никто из нас троих не был ни сыт, ни пьян, зверь естества был только неуместно раздразнен лысоватыми бутербродами и скребущим виск£ недопивом. Мне хотелось скорее распрощаться, и Рыбкину хотелось того же, ибо он был не из тех, кого радует женское общество в избытке. И все бы хорошо, но немного раздражала эта разумная скупость припасающего главные гастрономические радости для своих, для тех, лелеять кого предписано этикетом. А возможно, нас просто избаловали безумцы вроде Аркадия, что, разжившись деньгами, готовы поить-кормить любого встречного-поперечного.
В окне вечерней закатной электрички мелькали дома, оранжевые от умиравшего солнца, а перед носом сидели редкие пассажиры из категории дачников — в полотняных кепочках и с сумками на колесиках. И мне приснился сон о том, что Половецкая вся пропитана странным ядовитым воском и потому к ней нельзя прикасаться. И она стоит у каменной стены красивой мумией и зло матерится, если к ней тянется чья-то рука. И что же теперь Рыбкин, как же вот ему теперь…
… так же как мне, наверное, когда речь идет о Лешеньке. К нему тоже теперь нельзя прикоснуться, а раньше было очень даже можно, но что имеем не храним и даже не торопимся развязать подарочную ленточку и развернуть обертку, мол, успеется еще, не убежит. Алеша умер, и ничего не успелось, осталось только эзотерическое занятие «думать о нем». Когда сильно о нем думаешь, то вроде бы и не одна. Столь обожаемый издалека, нетронутый, иногда вреднющий, очкастый и твердолобый, всегда нерешительный и «всегда ваш», и вдруг умерший, он просто обязан был стать призраком и являться, дабы уберечь нас, неразумных, от всякой мирской опасности или проступить росой на иссохших душах как долгожданное успокоение. Но Алеша остался верен материалистическим идеалам, он считал, что душа — это серая мякоть внутри черепа и она тоже подлежит гниению. Хотя думаю, что теперь он иного мнения, но из упрямства не хочет это обнаружить…
Алеша принадлежал к тем мужчинам, о которых одни женщины печалятся: жаль, что не дала ему, пока был жив (даже если и не просил), а другие радуются, мол, хорошо хоть мы с ним все-таки тогда… иначе говоря, греющая причастность. Здесь я оказалась не на высоте, ибо Алексей как-то намекал мне, дескать, давай вместе, вдвоем, я ведь нестрашный и иногда услужливый, как все семь гномов, вместе взятые, но я на всякий случай не приняла ангажемент всерьез. Уж слишком он был заметным, мне не хватило смелости покуситься на достояние всей честной компании… В общем, отказ — игра многогранная, и порой неизвестно, кому дольше икается — отвергнутому или отвергнувшему.
Думать об Алексее означало вести с ним напряженные диалоги. Это были не издержки воображения и не испражнения фантазии, это было бесконечное повторение одних и тех же вопросов и ответов, как в масонском ритуале. С живым Алексеем эти сеансы проводились не раз, так что все его реплики я знала наизусть и получала от этого горькое удовольствие, как гурман от поэзии, в тысячный раз прожевывающий любимую и печальную строчку. Я просто закрывалась от действительности вспотевшим одеялом и слышала сам ход его потусторонних мыслей. Его мысли не терпели моих жалоб и слез в жилетку, в противном случае игра сразу прекращалась. По Лешиному разумению, негоже было уподобляться задрипанным бабенкам, которые имеют в запасе гнусный сценарный ход под названием «Если бы не злодейка-подруга…», или «Если бы не революция…» et cetera, то как бы у меня все было славно! Леша говорил, что надо быть выше этого, стиснуть зубы, выпучить глаза и навострить лыжи к Большой Мечте, изредка устраивая привалы с весельем и водкой и стоической песней о Вªроне. Лешин алгоритм везения был прост: сразу (то бишь в день совершеннолетия, что ли?!) предъявить Господу список со своими требованиями к судьбе и на меньшее не соглашаться. Тогда Бог призадумается, репу почешет, но в конце концов согласится. Главное — не поддаваться на искушение схватить подделку, польститься на дешевку. Последнее ему представлялось самым трудным. Его сбили, когда он беззаботно рулил на чужом велосипеде… Мне, деваться некуда, остались одни «половецкие пляски»…