Юрий Нагибин - Московский роман Андрея Платонова
Тут, мне думается, разгадка судьбы и образа Москвы Честновой. Ей сделали такой чудесный протез, что никто не замечал ее уродства, все отдыхающие на море, куда она поехала с Самбикиным, вырезали свои имена на ее трости и хотели иметь от нее детей. Но в тот вечер, когда Сарториус в темном наитии приперся в коммунальный комягинский вертеп и, прислонившись к канализационной трубе, слушал кишечную жизнь жильцов и страшную, как ад, перебранку супругов Комягиных, с искусственной ногой Москвы произошло важное превращение. «Скрипишь, деревянная нога!» — говорит ей Комягин. В отличие от всех калек, Москва не снимает протез на ночь. «Она сошла с кровати деревянной ногой». Она опять заваливается со своей деревянной ногой на койку и принимает туда наконец-то отлепившегося от канализационной трубы Сарториуса. Дело в том, что она не может освободиться от протеза, он стал ее собственной ногой, причем не деревянной, а костяной. Потому что она из Москвы Честновой превратилась в Бабу Ягу — Костяную Ногу.
Это произошло вот почему. В сцене, о которой идет речь, померкло воспоминание-символ, питавшее душу и воображение Москвы с того далекого дня, когда она оказалась свидетельницей октябрьского переворота. Революция явилась в виде темной фигуры человека с горящим факелом в руках, бегущего по улице. Ружейный выстрел прервал бег и погасил факел, а бедный, грустный вскрик поверженного отозвался народным гулом в стороне тюрьмы. Свет этого факела пронесла Москва через всю жизнь, как самое важное, дорогое и чистое, проверяя по нему свою жизнь (последнее не находит подтверждения в романе, но мы верим намерению автора). И вдруг выясняется, что прекрасным и гибельным символом революции был вневойсковик Комягин, проверявший посты самообороны. А выстрелил по нему случайный хулиган. Гул же народных голосов в стороне тюрьмы вовсе не был порывом в свободу, — скорее, наоборот. Заключенные-уголовники не хотели на волю, потому что в тюрьме хорошо кормили, и взбунтовались. Пришлось их выдворять силой. Комягин и сам подкармливался у надзирателя, ел наваристые щи. Так погас последний свет в душе Москвы и окостенела ее нога.
Уклоняющийся от переосвидетельствования вневойсковик Комягин оказывается главным героем романа, хотя поначалу кажется самым ничтожным и необязательным из всех персонажей. Постепенно образ его усложняется и укрупняется. Он неистово лют до женщин, этот белобилетник. Нечаянно и непонятно чем очаровав заглянувшую к нему по делу Москву, Комягин просит ее подождать под дверью, пока он переспит со своей бывшей, старой и непривлекательной женой. Ему это необходимо для поддержания жизненного тонуса, и Москва относится к диковатому предложению внестроевика с покорным пониманием. Комягин, пенсионер последнего разряда, изредка работает в осадмиле: штрафует людей на трамвайных остановках. За что их там штрафовать — не ясно, но и многое другое не ясно в том «новом мире», который Платонов принимает как данность. Оказывается, это ничтожное занятие дарит Комягина сознанием своей власти над людьми, и есть у него заветная думка: «Что, если б я в осадмиле лет десять еще поработал — я бы так научился в народ дисциплину наводить, мог потом Чингиз-ханом быть!»
Замечательное признание! Вон какие амбиции гнездятся в узкой груди захудалого любострастника: ему мало людей на остановках штрафовать, хочется навести большой порядок — по-чингизхановски, и он, похоже, наведет, ибо пришла его пора. Факелоносец революции Комягин вполне созрел для номенклатуры и высокого поста на Лубянке.
Сарториус не отогрел костяной ноги, и Москва, уже зная всю цену своему сожителю, пускает назад в постель ожившего Комягина. Ожившего буквально, а не просто замерзшего на полу. Перед тем как окончательно воплотиться в Бабу Ягу, Москва Честнова приговаривает саморазоблачившегося супруга к смерти, против чего он ничуть не возражает, и осуществляет казнь: закатывает Комягина в одеяло с головой и обвязывает веревкой, чтобы он не мог выбраться и задохнулся.
«— Он спит? — спросил Сарториус про Комягина.
— Не знаю, — сказала Москва. — Может быть, умер. Он сам хотел».
Да нет, он не хотел, только играл в тихий, покорный уход. Он знал, что не может умереть, ведь он Кощей Бессмертный. И он возвращается под бок к своей Бабе Яге погреться у ее костяной ноги. Все как в старых русских сказках.
А Сарториус уходит — без слов. Да и какие тут возможны слова? Но и жить дальше в собственном образе после всего пережитого, после потери Москвы тоже нельзя. И он перестает быть Сарториусом, становится Груняхиным, купив на рынке чужой паспорт. Исчез талантливый, быть может, гениальный инженер-изобретатель и появился скромный работник прилавка. Он поступил в столовую и быстро вошел «в страсть своей работы: он ведал заготовкой порций хлеба к обеду, нормировкой овощей в котел и рассчитывал мясо, чтобы каждому досталось по справедливому куску. Ему нравилось кормить людей, он работал с честью и усердием, кухонные весы его блестели чистотой и точностью, как дизель».
Неплохо обустроил он и свою личную жизнь, женившись на немолодой, некрасивой и к тому же продолжающей любить бросившего ее мужа женщине с великовозрастным противным сыном. Парень хамил, а жена Матрена Филипповна, не любя, ревновала и била его любым предметом: «старым валенком, вешалкой вместе с одеждой, самоварной трубой от бывшего когда-то самовара, башмаком со своей ноги и другой внезапной вещью — лишь бы изжить собственное раздражение и несчастье».
Но Груняхин (бывший Сарториус) был по-своему счастлив, ибо ушел от себя прежнего, живого, страдающего, томящегося, тяжко плутающего в чащобе жизни. Опростившись, умалившись до социального одноклеточного, он обрел в этом покой и внутреннюю тишину, почти равную счастью. Осуществился в масштабе коммунального существования пушкинский идеал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Страшно, что тут слышится голос собственной измученности Андрея Платонова. Сарториус был затравлен своей душой и отчасти средой. Платонов погибал от режима. К нему вполне применимы слова поэта, сказанные много позже: «Я пропал, как зверь в загоне». В страшной, более чем понятной человеческой слабости он примерил на себя шкурку другого, средненького, незаметного сверху человечка с ничтожной, но честной работой, безлюбой женой, которую можно жалеть, с чужим ребенком, за которого можно не бояться так смертно, как за своего собственного, — чем не жизнь? Это же надо, так довести гениального писателя, чье место возле Достоевского и Льва Толстого! Расправа над Мандельштамом и эта большевистская акция идут первой строкой в списке преступлений против человечества и духа.
Но ведь Платонова не расстреляли, даже не посадили. Сталин был неисправимый гуманист, Платонова оставили на воле, а посадили его любимого пятнадцатилетнего сына, одаренного, красивого Тошку. Но и того вернули во время войны, смертельно больного чахоткой, и дали умереть дома, предварительно заразив отца скоротечной формой болезни. Они лежат рядом в армянской части Ваганьковского кладбища, в русской для Платоновых не нашлось места…
Мы не знаем, какая судьба постигла еще двух человек, любивших Москву Честнову. Геометра Божко, растворившегося без остатка в заботе о социализме, никакая личная судьба вообще не могла постигнуть, а вот с врачом Самбикиным дело обернулось неладно.
Проницательный Андрей Платонович не видел нормальных путей для осуществления утопических целей социализма и потому возлагал надежды на парадоксальные способы, как обмануть природу и экономические законы, — отсюда подземное море, чьей тайной энергии хватит на весь социализм, или неистребованная добрая сила солнца, или какая-то гиперэлектрификация всех жизненных процессов. В этом романе глобальным мечтаниям разом осчастливить человечество придан более узкий, частный и несколько пародийный характер: Сарториус создает сверхточные весы, которые положат конец «кулацкой политике, развертывающейся на основе неточности гирь, весов и безменов», и другому, пусть невольному обману массового рабочего потребителя. Чувствуя, что весы Сарториуса при всей значительности задачи все же не разрешат окончательно всемирной загвоздки с обязательным для всех счастьем, Платонов прибегает к помощи естественных наук. Он призывает фанатика скальпеля Самбикина. Кромсая внутренности трупов и живых людей, тот обнаруживает в организме умирающего выделение некого тайного жизненного вещества, которым можно оживлять трупы. Признаюсь, у меня волосы встали дыбом, когда я прочел об ужасном открытии Самбикина, предваряющем эксперименты гитлеровских медиков. Но то ли Платонов сам спохватился, то ли Самбикин поначалу плохо объяснил суть своего открытия, в дальнейшем все оказалось наоборот: он открыл выделение посмертной жизненной секреции у трупов, и ею можно активизировать и продлевать жизнедеятельность строителей социализма. Так-то лучше. Попутно Самбикин открыл вместилище человеческой души и самую душу, это находится в кишечнике между новой, еще не переваренной пищей и старым, подлежащим извержению калом. Тут с Самбикиным едва ли кто будет спорить.