Александр Архангельский - Музей революции
В обе стороны, направо и налево — полукольцом уходит коридор. Слышится мягкая поступь. Из левого изгиба прорастает тень: еще один сопровождающий, такой же молчаливый, в черном. Тень жестом приглашает следовать за нею. Они ныряют в желтоватый полусумрак. По обе стороны — состаренные книжные шкафы в английском стиле, золотым тиснением мерцают корешки.
На обрыве коридора вспыхивает свет, как на ярком кончике светодиода.
— Я вас оставляю.
Тень ускользает.
— Ну что, старечог, спасибо нашим поварам за наш последний ужин, начинаем готовиться к встрече?
Это Юлик. Сдобные щеки зарумянились, глаза возбужденно блестят: ну, ребяты-демократы, молодцы!
3Когда-то, на излете перестройки, Саларьев получил хорошую стипендию и на полгода улетел в Стокгольм. Обезличенная дама в светло-синей форме пролистала красный паспорт и брезгливо шлепнула печать; на таможне твердый господин скептически взглянул на чемодан, дерматиновый, потертый, и ничего досматривать не стал. Автоматические двери расползлись, как театральный занавес, и Павел оказался за границей. Свет в Шереметьево был тёмно-жёлтый, комковатый, а здесь — бесцветный, ярко растворяющийся в воздухе. За окнами — безжизненное утро, беспросветно серое, тяжелое, а внутри — неутомимое свечение. И бодрый запах булочек; маминых, воскресных, теплых. А еще цветочной лавки, свежесваренного кофе, маринованной сладкой селедки. За одним из столиков сидели милые старушки и азартно резались в карты…
Почему-то сразу стало ясно, что никакой науки тут не будет. Будет — бесконечный островерхий город. Город — был. Вокруг могучего и нагло вздыбленного корабля «Васа» бродили мелкие японцы, потрескивали меленькими вспышками. В затемненном зале Нобелевского фонда, как хорошие детсадовские девочки, сидели бабушки с фиолетовыми буклями и послушно смотрели кино на трех параллельных экранах. Накануне демонического Хэллоуина по вековой брусчатке аккуратно пробегали ряженые; в ресторанах был скромный, холодный уют. Мужчины распускали галстуки, расстегивали верхние пуговки. Крупные в кости, но худощаво-вытянутые женщины весело болтали, напрягая спины и держа осанку.
За день до отлета в Ленинград ему позвонил куратор, короткоствольный рыжий швед, профессор Сольман. Куратор говорил по-русски чисто, но с тягучим, вежливым акцентом: «Павел! есть хорошая идея, подъезжайте!». Ехать очень не хотелось; начинался насморк, в горле наждачно скребло, и вообще он собирался почитать в постели, слушая, как дробно отлетают капли от мансардного окна. Но Сольману отказывать нельзя; он охотно прикрывал Саларьева, даже поощрял прогулы, его любимое присловье — русское, с мягким гуттаперчевым акцентом: а ничего, давай, нарушим.
Павел обреченно отстегнул замок велосипеда, и сквозь мелкий клубящийся дождь поехал к Университету. На мосту его обогнала пижонская двухместная машина; тонкая вода взвилась из-под колес, закрутилась в воздухе и облепила Павла коконом. Мгновенно обожгло лицо; за шиворот потекли ледяные струйки, башмаки разбухли, стали хлюпать.
Увидев мокрого стажера Сольман охнул, отечески обтер ручным полотенцем, плеснул аквавита, и потянул за собой: прям обалдеем.
Было поздно, часов одиннадцать, порядочные шведы по кроваткам, и Сольман счастлив, что опять нарушил. Они одни в пустой, предельно скучной комнате; на офисном столе из ДСП, прогибая его ненадежный каркас, высится компьютерный экран. Таких тогда никто еще не видел; университетской нормой были маковские ящички, тяжелые и неуклюжие, с небольшими черно-белыми экранами, а этот был не меньше метра в высоту и сантиметров семьдесят в ширину. Непривычно вытянутый по вертикали, узкий и покатый; на стекле играет радужная дымка, как на раздутом мыльном пузыре.
Экран неуверенно пфыкнул. Сверху вниз сползало медленное изображение. Краски взбухшие, фактурные, со следами грубоватой кисти. Синее, сиреневое, розовое, нежное, телесное, воздушное и плотское… актриса Сара Бернар. Изображение застыло на минуту, дрогнуло, Сара заместилась загорелыми купальщиками: старозаветные хитрые лица, холмистая местность, белесая, перетекающая в синеву; издалека, навстречу купальщикам, но на самом деле к нам, а через нас и дальше — движется Мессия...
Очередная смена декораций. И еще. И еще. И опять.
Раздался веселый чпок, проявился пенный запах: это распоясавшийся Сольман открыл пивную банку и предложил залакировать.
Павел отказался.
— Как хотите, мне больше достанется, — по-русски возразил ему Сольман, выпил залпом и по-английски (чтобы получилось коротко и четко) рассказал про музейный проект. Выделено восемнадцать миллионов крон. Королевский фонд сканирует все главные картины мира — те, на которых держится цивилизация. Их выложат на общую платформу. Скорость интернета увеличится, и можно будет из любого города, да что из города! деревни! заходить на виртуальный склад и скачивать любые образы. Люди будут плавать в них, как плод в плаценте; переходя на английский, Сольман избегал искусственного просторечия, и говорил подчеркнуто литературно.
Павел смотрел на экран, потрясенный, счастливый. Как щенок, которого, мотая в воздухе, за шкирку отнесли во двор. Сколько новых впечатлений! Двор огромный! Из конца в конец бежать — не добежишь! Сердце бешено забилось, кровь прилила к голове, начало немного морозить, покручивать руки в запястьях, как в детстве при игре в крапивку; он успел насмешливо подумать: что за девическая впечатлительность? И плюхнулся на стул: внезапно подкосились ноги.
В больнице спросили страховку, изучили краснокожий паспорт: застрахованы до послезавтра? виза действует до тридцать первого? Тогда применим шквальное лечение.
В таких количествах лекарствами его еще не пичкали. Температура спала, кожа обтянула кости; он чувствовал себя, как мумия в гробнице. Но зато в назначенное время, на своих двоих, он пересек священную границу, сел в самолет, и сразу провалился в сон. Каким-то запасным сознанием он понимал, что в иллюминатор жестко светит ледяное солнце; слышал, как сосед в полосатом костюме, читавший на взлете длинный черно-желтый мусульманский календарь, резко всхрапывает и просыпается, чтобы снова уснуть, и всхрапнуть, и проснуться, а тетенька опасного, избыточного возраста продолжает тормошить напившегося мужа: муж! а муж! да очнись ты! скажи, что меня любишь.
Едва оправившись, Саларьев стал обзванивать друзей, ушедших в бизнес. Реакция была примерно одинаковой. На что — на что дать денег? на музей? искусственный, в компьютере? Полмиллиона? Паш, ты с глузду съехал! какие музеи в настоящий момент времени? тем более в компьютере. Купи себе лучше джип, трехлетку, дизель. Хочешь перегонщика дам, из надежных?
Но год от года дешевела техника; можно было обойтись без посторонней помощи. Он разработал первую свою программу, волне еще топорную, смешную. Пошел к ребятам, делавшим компьютерные игры: побей, но выучи. Лохматые ребята, сидевшие в прокуренном полуподвале на Литейном, научили. Он часами наблюдал и восхищенно слушал жреческое бормотание:
— Так-так-так, и будет нам великое счастье… здесь нужна бомба… где тут у нас война? а, вот у нас война, как же вдруг мы — и без бомбы… Поехали, ее сейчас нормолазом сделают.
А потом появились заказы. Скромные, на пробу. Серьезные, с размахом. И даже грандиозные, как этот.
4Юлий позвонил примерно год назад. Представился. Кто, что и как — неважно. Рекомендовали правильные люди, сказали, что Саларьев главный по музейной виртуалке. Вкратце изложил идею, предложил увидеться. В Москве? Зачем же? Можно и в Питер приехать, город подзапущенный, но ничего, когда-нибудь займемся. (В этом месте нужно было рассмеяться; Павел вежливо прихмыкнул.)
Они сидели в модном ресторане на крыше зингеровского особняка. Ресторан был высвечен рассудочно; на застекленный купол налипал сероватый ноябрь; было в этом что-то скандинавское, далекое. Невский двигался с одышкой, вязко, Публичка и Александринка оплывали в дымке. Павел полюбил и город, и его упрямых граждан, аристократически ленивых, с пролетарским апломбом, умных, нервных, быстро каменеющих от гнева, легко приходящих на помощь, умеющих терпеть свою судьбу и слегка презирающих этих равнодушных москвичей, которые вместо нормальных хлеба и булки едят свой черный хлеб и белый хлеб. Но ленинградский климат ненавидел. Люто. Как всякий южанин, с детства прогретый насквозь. Хуже всего в ноябре; по утрам невозможно проснуться, вечером — уснуть; кровь становится клейкой и густой, от бесконечных мокрых перепадов ветра закорачивает мысли, кажется, они перегорели и пахнут окалиной.
Павел сжал себя в кулак, сосредоточился. А Юлик ничего не замечал. Он был упитанный, в очках, со слоновьими уютными ушами; похож на мелкопоместного помещика, приехавшего в город принимать права наследства. Отстегнул сапфировые запонки, с черными брильянтами, утопленными в платину, положил в атласный футлярчик. Рукава сорочки закатал, розоватый галстук распустил, вечерний пиджак вольготно повесил на спинку. И не уставая похохатывал.