Герта Мюллер - Из сборника рассказов "Низины"
Стою во дворе, ноги приросли к горлу. Нет у меня ничего, кроме этого сдавленного горла. И моя гортань скачет через заборы.
Огонь клещами терзает меня. Когда он подходит совсем близко, мои ноги превращаются в черное обугленное дерево.
Подожгла я, и только собаки это знают. Каждую ночь они пробегают через мой сон. Говорят, что не выдадут, но залают до смерти.
Мужчины, стремглав, бросились к нам во двор. Молоко вылили в огород и взяли ведра. Они позвали с собой моего отца, потянули за руку. "Идем, — сказали они, — ты тоже в пожарной команде, и у тебя есть нарядная фуражка и темно— красная форма. Отец подхватил своим ртом их крик и побежал следом. Глазами он подхватил их ужас. Прямо перед ним бежала по булыжнику его красивая форма. На каждом шагу нарядная фуражка пожирала клок густых волос.
Горячий пот течет у меня по лбу, под веками красная волна жжет зрительный нерв.
Я во весь дух мчусь по траве. Туда, где стоит глазеющая толпа.
И останавливаюсь.
На затылке ощущаю их пронизывающие взгляды.
И все время со мной рядом мужчина со спичечным коробком.
Его локоть возле моей руки. Твердый и острый локоть.
С подошв у него отваливаются комья огородной грязи.
Никто больше не глядит на меня. Они всего лишь спины и задники, завязки передников и концы платков.
И все молчат.
Они и сегодня молчат, однако меня они отторгают.
А в воскресенье он выигрывает партию в карты. И танцует он отлично, мужчина со спичечным коробком.
Немецкий пробор и немецкие усы
Один приятель вернулся недавно из близлежащей деревни. Хотел там навестить родителей. Он рассказал, что в деревне целый день смеркается, но ни дня не настает, ни ночи. Нет ни утренних сумерек, ни вечерних. У людей сумерки на лицах.
Никого он не узнавал, хоть много лет прожил в этой деревне. У всех одинаковые серые лица. Он пробирался мимо тех лиц, здоровался и не получал ответа. Наталкивался беспрерывно на стены и заборы. Порой случалось идти через дома, стоящие поперек дороги. Двери за ним, хрипя, захлопывались. Когда дверей впереди не оказывалось, он знал, что снова очутился на улице. Люди разговаривали, но их язык был ему непонятен. Он не мог даже распознать, далеко или близко эти люди проходят, отдаляются они или приближаются. Услышав постукивание палки о стену, он какого-то человека спросил о своих родителях. Тот произнес длинную фразу, в которой многие слова рифмовались, и указал палкой в пустоту.
На вывеске под электрической лампой было написано: Парикмахерская. Парикмахер выплеснул за дверь на улицу воду с белой пеной, из плошки. Мой приятель вошел внутрь. Старики на скамейках, сидя, спали. Когда очередь подходила, парикмахер выкрикивал имя. Крик будил некоторых, они хором повторяли имя. Вызванный просыпался, и, пока он усаживался в кресло перед зеркалом, остальные снова засыпали.
— Немецкий пробор? — спрашивал парикмахер.
Клиент молча кивал, глядя в зеркало. Старики на скамейках спали без продыху и, казалось, не дышали. Они сидели выпрямившись, как мертвецы. Слышалось лишь щелканье ножниц.
Парикмахер выплеснул за дверь на улицу воду с белой пеной. Вода пронеслась возле моего приятеля. Тот прижался спиной к дверному косяку. Парикмахер вытянул губы, вроде собирался свистнуть. Но не свистнул. Он обвел строгим взглядом лица спящих и поцокал языком. Вдруг он выкрикнул имя отца моего приятеля. Несколько человек проснулись и с широко открытыми глазами повторили это имя. Мужчина с серым лицом и черными закрученными усами встал и пошел к креслу. Старики на скамейках снова уснули.
— Немецкий пробор? — спросил парикмахер.
— Немецкий пробор и немецкие усы, — сказал мужчина.
Послышалось щелканье ножниц, закрученные концы усов упали на пол.
Мой приятель на цыпочках приблизился к креслу.
— Отец, — произнес он, но мужчина в кресле упорно глядел в зеркало.
Он прикоснулся рукой к его плечу. Мужчина еще упорней поглядел в зеркало. Широко раскрытые ножницы застыли в воздухе. Отогнутая кисть руки парикмахера повернулась, и ножницы крутанулись вокруг большого пальца. Мой приятель возвратился на свое место и снова прижался спиной к косяку. Оттопырив пальцы, парикмахер намылил мужчине в кресле щетину на кадыке. Между их лицами перед зеркалом вилась серая пыль. Парикмахер выплеснул за дверь на улицу воду с белой пеной. Мужчина проскользнул возле пронесшейся воды за дверь. Мой приятель на цыпочках вышел следом. Мужчина шел перед ним. Возможно, это был кто-то другой? Сумерки сгустились возле лица моего приятеля. Он уже не мог распознать, этот человек движется к нему или от него уходит. Потом ему стало ясно, что мужчина отдаляется, но его продвижение выглядело как нисхождение, хотя улица была ровной. Мой приятель наталкивался на множество стен и заборов. Он проходил, направляясь к станции, через множество домов, стоящих поперек улицы.
Испытывая при ходьбе сильные боли в спине, мой приятель понимал, что слишком долго прижимался к дверному косяку. У него были сильные боли в пальцах, он понимал, что толкал слишком много дверей. Когда поезд подходил к перрону, он почувствовал сильные боли в горле и понял, что все время разговаривал сам с собой.
Не было видно стрелочника. Но его свисток звучал пронзительно и долго. Поезд на всех парах подкатил к перрону. Паровоз коротко и сипло свистнул. Между сумерками и паром возле путей стояло дерево. Дерево совсем высохло, однако к стволу все еще была прикреплена табличка. Из отъезжающего поезда приятель увидел, что на табличке больше не значится название деревни, написано только: СТАНЦИЯ.
Черный парк
РихардуЗасесть в этой бетонной коробке и слушать, как ветер ломится в двери, сидеть и вслушиваться. Вслушиваться лишь потому, что дверь не заперта.
Думать непрерывно, что кто-то придет, потом — вечер, и поздно уже для таких гостей.
Глядеть непрерывно, как гардину выгибает, словно огромный мяч лезет в окно.
В вазах цветы, пышные букеты, точно заросли, раздерганные и красивые, будто это и есть жизнь.
И мучения с той жизнью.
Увертываться от бутылок, которые с вечера здесь стоят на коврике. Двери у шкафа настежь, там лежат вещи, как в склепе. Вещи такие полые, словно нет тех, кому они принадлежат.
Осень в парке — для собак, для поздних ноябрьских свадеб в летних ресторанах на одолженные деньги. С большими огненно-алыми цветами и воткнутыми в оливки зубочистками. Невесты вокруг — в одолженных автомобилях, город набит фотографами в клетчатых кепках. За свадебными платьями — обрыв пленки.
Голубоглазая сморщенная девочка, куда ж ты ранним утром по асфальту без конца и края? Годами напролет — и всё через черный парк.
Когда ты сказала, что придет лето, не про лето ты подумала. Что ж, теперь ты говоришь про осень, будто этот город не из камня, будто хоть один лист на нем увял.
Тень на волосах у твоих друзей, они глядят на твою печаль и свыкаются, примиряются с ней. Так обстоит с тобой. Что тут поделаешь, когда о чем ни зайдет речь, все об утратах.
Чем же еще помочь, когда страх в стакане помогает против страха, а дно у бутылок видней и видней.
Когда надрываются от хохота, сгибаются пополам, ухохатываются до смерти, чем еще помочь?
А мы-то пока молоды.
А какого-то диктатора снова свергли, а мафия снова кого— то убила, и при смерти один террорист в Италии.
Ты пить не умеешь против твоего страха, девочка. Цедишь из стакана, как те женщины, у которых нет жизни, которым это барахло не годится. Не годится даже их собственное.
Нелегко тебе придется, девочка, говорят друзья.
Муть у тебя в глазах. Муторно и тошно у тебя на сердце. Как жаль тебя, девочка, как жаль.