Стефан Цвейг - Мариенбадская элегия
Но ему мало этого неодушевленного мира. Охваченный страстью, он все постигает лишь слитно с образом любимой, и этот образ в волшебном преображении оживает в памяти поэта:
Ты видишь: там, в голубизне бездонной,Всех ангелов прекрасней и нежней,Из воздуха и света сотворенный,Сияет образ, дивно сходный с ней.Такою в танце, в шумном блеске бала,Красавица очам твоим предстала.И ты глядишь в восторге, в восхищенье.Но только миг — она здесь неживая,Она верней в твоем воображенье —Подобна той, но каждый миг другая,Всегда одна, но в сотнях воплощений,И с каждым — все светлей и совершенней.
И, едва возникнув перед мысленным взором, образ Ульрики уже облекается плотью. Гете рисует, как она его встретила и «шаг за шагом дарила счастье», как за последним ее поцелуем последовал еще «самый последний»; весь во власти сладостных воспоминаний, престарелый поэт слагает одну из самых чистых и совершенных строф о преданности и любви, когда-либо прозвучавших на немецком или на ином языке:
Мы жаждем, видя образ лучезарный,С возвышенным, прекрасным, несказаннымНавек душой сродниться благодарной,Покончив с темным, вечно безымянным,И в этом — благочестье! Только с неюТой светлою вершиной я владею.
Но чем отраднее память о любимой, тем мучительнее разлука с ней, и вот боль уже рвется наружу с такой силой, что почти разбивает возвышенно элегический строй чудесного стихотворения; только однажды за многие годы так открыто, так обнаженно воплощается непосредственное чувство; до глубины души потрясает эта горестная жалоба:
И ты ушла! От нынешней минутыЧего мне ждать? В томлении напрасномПриемлю я как тягостные путыВсе доброе, что мог бы звать прекрасным.Тоской гоним, скитаюсь я в пустынеИ лишь слезам вверяю сердце ныне.
И здесь, когда, казалось, скорбь уже достигла предела, последний, самый мучительный стон:
Друзья мои, простимся! В чаще темнойМеж диких скал один останусь я.Но вы идите смело в мир огромный,В великолепье, в роскошь бытия!Все познавайте: небо, земли, воды,За слогом слог — до самых недр природы!
А мной — весь мир, я сам собой утрачен,Богов любимцем был я с детских лет.Мне был ларец Пандоры предназначен,Где много благ, стократно больше бед.Я счастлив был, с прекрасной обрученный.Отвергнут ею, гибну, обреченный.
Никогда еще у него, неизменно сдержанного и скрытного, не вырывалось подобных строк. Тот, кто юношей умел таить свои чувства, зрелым мужем — укрощать их, кто всегда лишь в видениях, иносказаниях и символах приоткрывал свои сокровенные тайны, теперь, на склоне лет, впервые дает себе волю. Быть может, за минувшие пятьдесят лет ни разу не был он столь живо чувствующим человеком, великим лириком, как в тот незабвенный день, в тот достопамятный поворотный миг его жизни.
Гете сам видел в своем творении таинственный и редкий дар судьбы. По возвращении в Веймар он в первую очередь, прежде чем заняться какой-либо другой работой или домашними делами, искусно, каллиграфическим почерком собственноручно переписывает элегию. Три дня он пишет на тщательно выбранной бумаге красивыми затейливыми буквами, словно монах в своей келье, таясь от всех домочадцев, даже от самого близкого из них. Даже переплетную работу он выполняет сам, дабы не разнеслась раньше времени болтливая молва, и шелковым шнуром прикрепляет рукопись к обложке из красного сафьяна (позже замененной прекрасным холщовым переплетом, который и по сей день можно видеть в архиве Гете и Шиллера). Дни тянутся, полные горечи и взаимного раздражения, предполагаемая женитьба была встречена злыми насмешками, а у сына вызвала даже взрыв открытой ненависти; лишь в стихах своих он близок к любимой. Только когда очаровательная полька, Шимановская, навещает его, настроение светлых мариенбадских дней возвращается к нему и он снова становится общителен. Наконец 27 октября Гете зовет к себе Эккермана, и уже по той торжественности, с которой он обставляет чтение стихов, видно, как дороги они его сердцу. Слуга ставит на письменный стол две зажженные восковые свечи, и только после этого Гете приглашает Эккермана занять место и прочесть элегию. Постепенно и другим, однако только самым близким, удается услышать ее, потому что Гете, по словам Эккермана, хранит ее «как святыню». Уже в ближайшие месяцы обнаруживается, какое особое значение для его жизни имеют эти стихи. После необычайного подъема, словно вернувшего ему молодость, наступает резкий упадок сил. Он снова близок к смерти, с трудом переходит от постели к креслу, от кресла к постели, нигде не находя покоя; невестка в отъезде, сын полон ненависти, некому позаботиться об одиноком больном старике. Но вот из Берлина приезжает, вероятно, вызванный друзьями, самый близкий из близких — Цельтер [2] и сразу обнаруживает пламя, сжигающее больного. «И что же я вижу? — с изумлением пишет он. — Судя по всему, его терзает любовь всеми муками пылкой юности». Дабы исцелить его, Цельтер снова и снова с «искренним участием» читает ему элегию, и Гете не устает его слушать. «Удивительно, — выздоравливая, пишет он, — ты неоднократно читал мне своим мягким, проникновенным голосом столь сильно мной любимое, что я сам не хочу признаться себе в этом». И дальше: «Я не могу расстаться с элегией, но если бы мы жили вместе, ты должен был бы до тех пор читать и петь ее мне, пока не выучил бы наизусть».
Так приходит, как пишет Цельтер, «исцеление от копья, которым он был ранен». Можно сказать без преувеличения — Гете спасла его элегия. Наконец сердечная боль преодолена, последняя мучительная надежда осилена, мечта о супружестве с любимой «дочуркой» развеяна. Он знает, что никогда уже не поедет ни в Мариенбад, ни в Карлсбад, никогда не вернется в мир беспечных и праздных, — отныне жизнь его принадлежит только труду. Он устоял перед искушением, отказался от попыток повернуть вспять свою судьбу, зато в его жизненный круг вступает новое великое слово: завершение. Он оглядывается на пройденный шестидесятилетний творческий путь, видит, что его труды разбросаны, рассеяны, и решает — если уж он не в силах больше созидать, — по крайней мере собрать все воедино; заключен договор на «Собрание сочинений», ограждены авторские права. Снова вся любовь его, еще столь недавно отданная девятнадцатилетней девушке, обращается на старейших спутников юности — «Вильгельма Мейстера» и «Фауста». Полный энергии, берется он за работу; по пожелтевшим листам восстанавливается замысел минувшего века. Еще до того, как Гете исполнилось восемьдесят лет, он заканчивает «Годы странствий» и на восемьдесят первом году героически приступает к «главному делу» своей жизни — «Фаусту»; семь лет спустя после трагических дней «Мариенбадской элегии» завершен и этот труд, который он с таким же благоговением оберегает от мира сургучной печатью и тайной.
В зените между двумя сферами его чувств, между последней страстью и последней жертвой, между новым началом и завершением, стоит 5 сентября 1823 года — прощание с Карлсбадом, прощание с любовью — незабвенный миг душевного перелома, претворенный в вечность потрясающей жалобой. Мы вправе назвать этот день достопамятным, ибо немецкая поэзия не знала с тех пор более блистательного часа, чем тот, когда мощное чувство мощным потоком хлынуло в эти бессмертные стихи.
Примечания
1
Шенеман Лили (Анна Элизабет Шенеман) (1753–1817) — невеста молодого Гете, воспетая им в ряде стихотворений, впоследствии жена страсбургского бургомистра фон Тюркгейма.
2
Цельтер Карл Фридрих (1758–1832) — немецкий композитор и музыкальный деятель, учитель Мендельсона. С 1796 г. был в тесной дружбе с Гете.