Виктория Беломлинская - Вольтфас
И вот теперь я лежу без сна, у меня в ушах, в глазах, во рту, в легких гул тоски от стыда и безвыходности. И дико мне вспоминать о том веселье — так же, как дико вспоминать, о нашем притворном желании соответствовать церемонности и напыщенности ростовщика, об усилии ничем не выдать отдельности наших жизней от жизни его и его крокодильски–моднючей жены.
В Ленинграде все мало–мальски друг друга знают, или друг о друге, и я понаслышке знаю, что этому губастому, шепелявому бывшему плейбою капиталец достался в наследство от папаши, и к пятидесяти годам, женившись на молоденькой уродине, он вынужден к мизерной инженерной зарплате добавлять проценты. Я понимаю, он не виноват в том, что ни прокормиться, ни одеться на его зарплату нельзя; мы оба — и я и муж благодарны ему, мы ведь и сами затеяли жить не по карману — шубу нам. видите ли, подавай!
«Нет, — говорю я себе среди ночи — я дрянь, я тысячу раз дрянь!» Среди просеявшейся тьмы я отчетливо вижу, какая я дрянь, нахлебница, иждивенка, провокаторша! Ничем, никогда не помогла мужу, за все годы, что прожила с ним, этой осенью впервые заработала триста рублей — впервые напечатали мой рассказ — один–единственный из вороха исписанной бумаги.
Может быть, эти триста рублей вскружили мне голову? В самом деле, разве я не жду, что теперь, когда один из моих рассказов увидел свет, мне начнут звонить из редакций, приглашать, просить дать что–нибудь и для них? Жду, но ведь знаю же я, что у меня для них ничего нет — я пишу давно, написано много, но я никогда не знала нужды считаться с мнением редакторов и цензуры.
Да, я была вольна в пределах своего дома. По заказам трудится он — мой друг, и товарищ мой верный.
А тщеславие свое я надежно сковала, так что и не достанешь — но так ли уж надежно? Не оно ли прорвалось наружу, абсурдно и бессовестно обретя очертания ободранных барашков?!
Конечно, мы расплатимся, даже столик, может быть, не придется продавать, муж будет работать еще больше, он будет недосыпать, усталость навсегда врежется в морщины у глаз, я слишком хорошо представляю себе, как тошно ему делать сотню сухих букварных картинок для издательства «Просвещение», делать их без всякой надежды кого–нибудь просветить ими и без всякой надежды на просвет в подневольной работе…
Ночь, конечно, все преувеличивает, громоздит одно на другое, но разве днем я не испытываю стыда перед ним? Мыть, стирать, готовить, кормить, зашивать, гладить — это не стыдно; это труд, понятный каждому, но сидеть за столом и писать отсебятину, никем не заказанную и не оплачиваемую — этого не имеет права человек, в один прекрасный день решивший превратиться в «даму». То есть, именно «дама» и имеет право писать отсебятину — именно так и выглядит в глазах ее необстиранных ближних все, что она пишет. И я не подхожу теперь к столу, я стесняюсь его и сама себя. А между тем потребность писать никуда не исчезла. Только теперь мне кажется, что всю жизнь я писала не так и не то. Надо выдумать что–то такое, что сразу вдруг понравится всем — и редакторам, и цензорам, и читателям, и режиссерам, и композиторам. и хоть сколько–нибудь мне самой. Задача с тьмой неизвестных!
«Надо заработать немного денег, любой ценой, какой угодно работой, пусть даже безымянной», — уже смутно, сквозь предутреннюю, внезапно наплывшую на меня дрему, думаю я. Мысли мои растекаются, какие–то неясные фантазии утешают душу, и я уже не могу удержаться на краю дремы, мягко соскальзываю в бездну сна.
Разбудило меня нервно–настойчивое дребезжание телефона. Междугородный звонок, подумала я, еще не открыв глаза. Должно быть, мужу из московского издательства — я вскочила и успела схватить трубку вот–вот готового отчаяться телефона.
— Приношу извинения за столь ранний звонок. Вероятно, я разбудил тебя? — Он всегда говорил мне «ты», но такой у него голос, таков строй речи, манера держаться, что я всегда отчетливо слышу «вы» — должно быть его жены, его любовницы, его партнеры по преферансу тоже слышат это «вы». Я взглянула на часы: ровно девять! В квартире тихо, наверное, муж, догадавшись о моей бессоннице, ушел и увел с собой детей, чтобы они не будили меня. Значит, эта историй началась в девять часов утра, со звонка из Москвы.
— Нет, что вы, — ответила я, сколько могла бодрым голосом.
— Тебя, должно быть, удивляет мой звонок? — Нет, он не слишком меня удивил: за четверть века нашего знакомства раза три–четыре ему случалось звонить в наш дом.
Это значило, что ему нужно навести справку, узнать чей- либо телефон. И всегда при случайных встречах он тоже говорил мне «ты», а я, всегда отвечая, сбивалась с «вы» на «ты» и, наоборот.
Вообще, голос его невозможно не узнать — это не просто голос, это часть облика, это инструмент, но вовсе не музыкальный, а скорее хирургический — от него веет холодом никеля, он проникает в вас так. как если бы он находился в руках опытного нейрохирурга. Он настораживает и вместе с тем импонирует вам — услышав его, вы тотчас же перестраиваетесь на некий, несвойственный вам лад, вы немедленно вступаете в какие–то еще не известные вам, но наверняка корректные отношения с этим голосом.
Мы знакомы очень давно, но как–то стороной. Впрочем, мы с мужем бывали пару раз у него дома еще в ту пору, когда он был ленинградцем. Уже став москвичом, он приехал в Ленинград с новой женой, и кто–то привел их к нам, но наше знакомство так и осталось опосредованным — через кого–то, через что–то, через его интерес не к нам, а к кому–то или чему–то. Очень возможно, что такое же ощущение возникало и у других его знакомых, может быть, даже у его жен, у его любовниц.
Помнится, в молодости я всегда завидовала его любовницам. Мне в моих романах всегда недоставало игры, условности, внешней формы; меня огорчала скоропалительность их развития, когда все ясно, но что ясно, когда ничего не ясно, но уже неинтересно. Мне не раз случалось наблюдать его невысокую подтянутую фигуру, увенчанную некрасивой головой пасхального болванчика, будто кто–то к яичной скорлупе приклеил немного волосиков, оставив лысину, перекатывающуюся в обширность лба; приклеил крепкий нос, наметил глаза да рот, но смешно не получилось, и бросил расцвечивать. Получилось уныло, зато многозначительно.
Его походка, манера держаться отличались той особой мышечной свободой, которая спортсменам и балетным — каждому на свой лад — дается как результат уверенности в своем физическом великолепии, в то время как человек, когда–то ощутивший себя некрасивым подростком, стремясь победить сковывающую его застенчивость, вырабатывает эту свободу движений умственным расчетливым усилием.
Наблюдая где–нибудь в ресторане Дома кино или на «Крыше» в Европейской, как он проводит к столику свою спутницу, как усаживает ее, всегда некрупную хорошенькую блондиночку, делает заказ официанту и тотчас уходит в беседу, я всегда с завистью думала: ну о чем же все- таки он с ней беседует? Блондиночка, конечно, славненькая, кажется актрисуля из третьеразрядных. Со счастливым обалдением в лице она норовит то привскочить, то помахать кому–то, озирается по сторонам, но в конце концов тупится в тарелку — должно быть, он объяснил ей, что это моветон — он ведь знает, с кем имеет дело, но знает так же, что властен это сырое и податливое лепить на свой лад. «Я могу из горничных делать королев!»
Мне почему–то всегда хотелось, чтобы кто–то что–то стремился сделать из меня. Я завидовала до тех пор, пока одна из мордашек, брошенная им с ребенком, не кинулась в лестничный пролет. Тогда много говорили об этой истории. И страшным холодом стало веять от одного его имени. Но странное дело: даже то, что он не только не усыновил осиротевшего ребенка, но никогда никакого участия в нем не принял — даже это осталось за чертой обсуждения, словно плавным жестом его долгопалой руки отведенное в сторону. Скоро он заставил говорить о другом — мне кажется, он всегда знал, что о, именно тот человек, о котором люди обязательно должны говорить, стало быть, ему только и остается срежиссировать, о чем им говорить, а что забыть намертво. В довольно короткий срок он дал обильную пищу толкам — вот только что вышел на экран фильм по его сценарию в соавторстве с одним очень крупным деятелем — как он до него добрался?
— А вы смотрели фильм? Ничего особенного, но занятно: о разведчике, да, о нашем шпионе…
А вот, едва увлекшись антиквариатом (на гонорар за фильм, должно быть?), он тотчас прослыл одним из самых удачливых коллекционеров, вот уж он не ленинградец, а москвич, нет, и жена с ним переехала. Немного позже пришли слухи, что он ее, уже немолодую, бездетную, бросил. Но, боже мой, она же ему никогда не мешала, кто бы подумал?
— А знаете на ком он женился? На дочке дипломата, она уже ребенка ждет!
— А как же та?! Вот бедняга!
— Ну нет, он с ней с прекрасных отношениях. Весь антиквариат оставил у нее!