О Чонхи - Огненная река
В то время я слушала его голос и видела на фоне угасающей зари чернеющую дымовую трубу здания, меняющую свой обычный силуэт на мрачный и коварно враждебный.
— Слышал, говорят, электростанцию снесут?
Я сказала это и проследила за его взглядом.
— Да, слышал.
— Это хорошо, давно надо было сделать. Всё равно здание ни на что не годно. Странно, что оно оставалась без внимания почти пятьдесят лет. Его наверняка будет нелегко сломать, раньше строили на совесть. Говорят, станция устояла во время войны, когда её обстреливали из пушек.
— Да, говорят.
— Наверняка, динамитом подорвут. Будет шумно.
Я вспомнила гулкий грохот взрывов, раздававшийся всё лето, и днем, и ночью. Время от времени, когда неожиданно раздавался этот, едва различимый хлопок разорвавшегося снаряда, я от страха невольно закрывала окна, хотя понимала, что от взрывов на наших стенах не могут появиться трещины даже толщиной с паутину.
Из какой-то квартиры донёсся звон разбившегося стекла, он возник в одно мгновение и прорезал окутавшее нас, как плотная ткань, тугое напряжение.
И лишь тогда послышался остальной шум, ворвавшийся от земной поверхности в треснувшее расщелиной напряжение.
Он спрыгнул с подоконника, огляделся, нашёл носки, которые снял и оставил в холодной части комнаты, надел их, затем куртку.
— Собираешься уходить?
Я спросила, всё ещё не отрывая глаз от поля у реки, но не пропуская ни единого движения за спиной.
— Осталась кое-какая работа на вечер. Но ночью скорее всего вернусь. Не жди меня и ужинай одна.
Он всегда так говорил, но, не умея лгать, теперь, должно быть, нервничает, натягивая брюки.
— Где ты будешь ужинать?
Я спросила, глядя в окно. Он что-то пробормотал в ответ. Наверняка сказал, чтобы я не беспокоилась.
Я дождалась, пока его торопливые шаги не стихли под лестницей, побежала на кухню, вынула спрятанную за посудой в буфете половину сигареты, которую не докурила ночью, и прикурила её. Потом, вернувшись в комнату, стала смотреть вниз, где по склону горы удалялась его маленькая фигурка. Я видела плоские, длинные и широкие крыши красилен рядом со зданием электростанции. Во дворе перед ткацкой фабрикой, как пологи, висели разноцветные ткани. Чёрная кошка шла по крыше, покрытой чёрным дёгтем, она распласталась и ступала осторожно, едва касаясь лапами, будто насекомое ползёт по коже. Иногда на крыше, где ещё не рассеялся туман раннего утра, или днём под солнцем, падающим пятнами, как перхоть, образ кошки, движущейся, как тень, казался иллюзией. Всякий раз, видя это, я глубоко вздыхала, ощущая тяжесть в груди.
Это оттого, что я остро чувствовала в наших жестах, в увядающих, багровеющих цветах в вазе, в толстом слое жизни, что мы прожили вместе, в дыхании, переходящем из одного рта в другой при разговоре, захватывающие банальность и пошлость времени, в котором всплывали забытые образы.
Поздно вечером или ночью он возвращался домой с приставшим к нему, будто обрывки ниток, запахом своей работы, и этот запах заполнял все наши одиннадцать пхён[1], на которых мы жили.
Ещё некоторое время назад, точнее какое-то время, после того, как умер наш ребёнок, по вечерам я готовила ужин и звонила ему на работу.
Стук швейных машинок рокотал в трубке «дыл-дыл-дыл». Сначала было слышно, как его зовут к телефону: «Эй, Ким», — а потом раздавался его осторожный голос. Там, на том конце провода, он всё время глубоко вздыхал, будто удивлялся.
— И сегодня поработаю ночью. Работы накопилось… Ведь всё держится на мне.
Пока он ненадолго замолкал, делая вдох или выдох, рокот возникал вновь. «Дыл-дыл-дыл-дыл», «дал-дал-дал-дал» тарахтело в трубке, как клацанье зубов.
— Если тебе скучно одной дома, сходи в кино.
Он говорил тихо, почти шёпотом, и мне представлялся портной в нарукавниках, крутящий ручку своей машинки, непрерывно нажимающий на педали, весь в обрывках ниток.
— Перед сном хорошенько закрой дверь на замок. Хотя, если воры залезут в наш дом, чем они могут поживиться? Наоборот, уйдут, подкинув нам деньжат.
И он еще тише хихикал. И я тоже тихо шептала.
— Хорошо, хорошо. Ну, давай, клади трубку.
Я вздыхала, опускала трубку и думала о нём, невыспавшемся, с покрасневшими глазами, как он крутит колесо швейной машинки, и о его работе думала.
Окружающая его обстановка, бесконечно повторяющийся ритм машинок «дыл-дыл-дыл-дыл» — всё это так было похоже на нашу жизнь. Об этом он иногда говорил, посмеиваясь.
— Когда я долго жму на педали, я начинаю дремать, и мне мерещится, что я еду на велосипеде. Мне кажется, что я еду, еду и оглядываюсь, сколько я проехал, но всё время оказываюсь в швейном цехе.
Мне не смешно. Я только думаю, что было бы хорошо, если бы он умел шутить удачнее.
— Что вы там делаете?
— Целый день мы снимаем мерки с клиентов, кроим ткани, намётываем, подшиваем борта и строчим швы.
— Каждый день? Постоянно одно и то же?
— Да, конечно, всегда всё одинаково. Каждый день мы шьём брюки, пиджаки, жилеты.
Хотя он гордился своей работой и был хорошим мастером, чувствовалось, что ему это надоело, и это удивляло меня.
— И дома меня преследует рокот машинок. Даже когда я сажусь в автобус, слышу этот стук. У меня такое ощущение, будто на моих ушах висят педали этой машинки. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Ночью, бывает, даже твоё дыхание слышится как стук швейной машинки. И всякий раз, когда я это слышу, я чувствую нестерпимый страх от мысли, что я так и буду жить, крутясь всю жизнь, как белка в колесе.
— Все так живут.
Я наотрез отказывалась слушать его стариковские сетования, но вполне могла представить себе обстановку его места работы, хотя ни разу там не была. Стук швейных машинок, который ещё яснее слышался в пустой комнате, после того как он выходил, грязная одежда, увядающие цветы, остаток времени, прилипший к старым обоям, и постоянная враждебность по отношению к электростанции, которая кидается в глаза и приближается всякий раз, когда я открываю окно. Но я не хочу цепляться за желание что-то изменить в своей жизни, как умирающий в аквариуме карась, который хватается за свою жизнь, выпрыгивая из воды и разевая рот, чтобы сделать ещё глоток кислорода.
Солнце уже зашло, вода в реке выглядит ещё темнее, а силуэт электростанции рисуется ещё отчётливей. Наконец я собираюсь выйти из дома. Перед зеркалом я даже несколько раз подправила помаду, жирно накрасив губы, повязала на голову шарф и подняла воротник пальто. Я закрыла окна и положила пяльцы в коробку для шитья, сунула ключ в дверь, но вернулась и на листе бумаги быстро написала вкривь и вкось:
«Ненадолго ухожу, ключ оставила у охранника».
Я сложила лист бумаги два раза, чтобы получился четырёхугольник, воткнула его в щель двери и так быстро сбежала по лестнице, что казалось, вот-вот оступлюсь. Я не решила, куда идти, но, перешагнув порог квартиры, заспешила так, что уже не могла остановиться.
Ветер с реки был свирепым и холодным. Я тянула вверх воротник пальто, пытаясь защитить уши от ветра.
Здание электростанции на холме на этой стороне чёрной реки высилось, как крепость, и выглядело ещё более гигантским и основательным, чем днём. В щели ставен, забитых досками крест накрест, и в окна с оторванной фанерой просачивался свет, освещающий внутреннее пространство. Силуэты мужчин, поднимающихся прыжками по крутой винтовой лестнице, и фигуры людей, собравшихся там, были чётко видны даже издали. Кажется, там снимали фильм. В свете ярких юпитеров люди падали в реку с камнем на шее, страстно занимались любовью, убивали друг друга.
Я вынула сигарету из кармана, сунула её в рот и зажгла спичку. Ветер задул огонь. Я опять зажгла спичку, защитив её от ветра сложенными ковшиком ладонями, и смотрела на то, как огонь освещает пальцы красным.
Недавно мы были с ним здесь. Тогда он лежал, вытянувшись, на склоне под дамбой и растирал в пальцах сухую траву. Внезапно он спросил меня:
— Ты знаешь, как добыли огонь?
— Когда-то нас учили, что первобытные люди получили первую искру от молнии и сохранили огонь до наших дней.
— Нет, первобытные люди тёрли друг об друга сухие палки и таким образом добывали огонь. Получается, что потребовалось несколько десятков тысяч лет для того, чтобы эти сухие палки превратились в спички.
Я взяла сухую траву, горячую от его рук, и подумала, что это нехорошо. Несомненно, у него внутри что-то происходит, растёт жажда; по крайнее мере он хочет измениться, сорваться со своей орбиты, убежать от — «дыл-дыл-дыл» — тарахтенья швейных машинок. Но его внезапный интерес к огню ещё неприятней того, что он тайком пишет стихи.
Когда я впервые увидела спички в кармане у него, некурящего, и потом почти каждый день находила по коробке, тогда я не особо обратила на это внимание.