Леонид Корнюшин - Полынь
В памяти подержались какие-то пестрые обрывки: изгиб глинистой дороги, голые печные трубы по всей деревне, пригнувшийся от ветра ольшаник — и все пропало…
VВ дверную щель сочился рассвет. Иван потянулся, вздохнул и, открыв глаза, сел.
Девушка качала ребенка. Эшелон стоял. За стенкой, близко, слышались голоса. Мужской виноватый сиплый голос звал:
— Маруся, а Маруся?
Та отозвалась:
— В гробу тебя видела!..
Надо было, однако, искать молоко. Ребенок снова проснулся, заорал. Трудно было понять, откуда только берется крик.
Шура со страхом глядела на чужого ребенка и с тоской вспоминала довоенную жизнь, теплую русскую печь с мохнатой шубой, запах теленка в закуте, и тихие шепелявые всхлипы теста в квашне, и руки матери…
Иван же вспомнил вчерашнюю женщину из другого вагона, и надежда постепенно укрепилась в нем: прогуливаясь, видел, как та кормила своего грудного. Он решительно шагнул к двери.
— Скоро вернусь. Сиди.
На сырой ветер из вагонов лезли люди, сновали юркие ребятишки. Станция была крошечная, за липками виднелись две крыши под дранкой. Женщину он встретил около путей. У него похолодела спина, когда та взглянула из толстого платка: а вдруг откажет?.. Пока он решался, женщина неожиданно исчезла. Он метался туда-сюда, бегал около вагонов — ее нигде не было. Наконец он заметил ее: с ребенком на коленях спасительница сидела на полу теплушки около кучи узлов. Рядом чему-то улыбалась старуха, обнажив розовые пустые десны.
Потоптавшись на месте и все более теряя решительность, Иван позвал тихо:
— Гражданочка!
Женщина передала старухе ребенка, поднялась на своих могучих ногах, уперев руки в бока. Иван увидел широкое, доброе и рябое лицо ее.
— У нас тоже грудной, — сказал он тоном извинения.
Женщина громко чихнула.
— Так что?
Иван несколько осмелел.
— Покорми, пожалуйста… своей грудью… Выхода нет, гражданочка! — сказал Иван почти умоляющим шепотом, стыдясь чего-то.
Женщина спрыгнула на землю, поперла на Ивана, обнажая белые большие зубы, притрушенный веснушками нос ее прыгал на широком лице.
— Ты что просишь, а? Ты меня знаешь? — притворно-зло закричала она.
Иван ощутил прикосновение ее горячего мягкого тела, пробормотал:
— Я же добром прошу. Своего вон кормишь. Бью на твою совесть…
Из вагона кто-то крикнул звонко:
— Дурочку нашел, паразит! Покажи ему…
Иван, вспотев, вертел головой, а женщина все насмешливо наседала, округляя глаза.
— Я тебя прошу исполнить свой гражданский долг. Ребенок чужой. Мы его с девушкой нашли, — бормотал Иван, пятясь.
Женщина вдруг сказала несердито:
— Ну, веди, что ль, сморчок.
Пошли рядом. Она назвала себя Агриппиной, по дороге рассказала:
— Мы за семенами ездили во Владимирцы, а там сами такие. Напужала я тебя? Я баба здоровенная, кого хошь попужаю. Ребенок-то большой?
— Какое! — махнул он рукой.
Влезши, кряхтя, в вагон, деловито оглядела ребенка, изучила рот, заглянула зачем-то в ушки и буркнула Ивану:
— Отвернись, губошлеп.
Ребенок мигом нашел коричневый длинный сосок, вздохнул и впился в него, весь затрепетал и затих в самозабвении.
Убирая в кофту грудь, женщина сердобольно вздыхала; уходя, оглядела Шуру, подмигнула:
— Парочка: баран да ярочка.
Когда поехали, Иван сказал изумленно:
— Силищи сколько! Немки, к примеру, не чета: плошее. Сухопарые.
— Будет болтать-то! — строго прикрикнула Шура, покачивая ребенка.
Вечером, во время остановки, женщина снова пришла, покормила, перепеленала ребенка, спросила озорно:
— Живы, голубки?
Выкурила с Иваном две папиросы, спокойно пожаловалась:
— Мужа месяц назад убили. Красивый был мужик. Красивых побили, а вшивые остались.
— Пуля — дура, — сказал Иван.
— Завтра мы слезем; утром я покормлю, а там уж приспосабливайтесь.
Утром же наставляла:
— Вам надо в деревню прибиваться. Без молока малец пропадет. А курвов, которые детей кидают, на суку бы вешала!
Она проехала с ними целый час, по-прежнему вздыхала, рассказывала про мужа, всплакнула с Шурой; когда женщина ушла и навсегда исчезла, Иван сказал:
— Человека до донышка раскусить, так другую его сторону увидишь.
Перестояв долго в каком-то тупике на разрушенной станции, эшелон опять тронулся на восток.
Иван встал, потягиваясь, и принялся растоплять печурку. Холодно было очень.
VIЭшелон сбавил ход, остановился. Сразу за полотном — кустарник, притертая санная дорога, в полукилометре темнела деревня. Мимо вагона побежали бабы и старики. У всех на плечах были узлы.
Ребенок кричал так, что Иван зажал уши ладонями. Ротик у него был маленький, розовый, как осенний листочек, свернутый в трубочку. Из него — просто немыслимо — вырывался сплошной крик. Шура суматошно качала его, изредка опуская на колени, и снова, точно куклу, трясла перед собой. В щели дверей виднелся нос, кто-то хрипато, наставительно говорил:
— Что тебе симфония!
— Маму бы такую… арапником по одному месту, — сказал другой.
Иван обеими руками сжал котелок, шагнул к двери. Надо было искать молоко.
— Сбегаю в деревню. Тут рядом.
— Спроси, сколько стоим. Не отстань. Я боюсь, — прошептала Шура.
Он спрыгнул и побежал к паровозу. По спине колотил крик ребенка. Около вагонов мело, скулил ветер, где-то пиликала гармонь — беспомощно вытягивала мелодию «Синего платочка».
— Батя! — закричал Иван, подбежав к паровозу.
Выглянул оттуда мазаный дядя — он чего-то брал из тряпочки и жевал. Другой машинист, помоложе, подкручивал у колес гайки.
— Чего тебе?
— В деревню хочу смотаться. С полчаса постоим?
— Минут двадцать, — сказал машинист под паровозом.
— Горилку захотив? — спросил машинист сверху.
— Какая к черту горилка! Ребенка везу. Молока хочу разжиться.
— Беги, мабуть, успеешь.
Сняв шапку и прижав к бокам руки, Иван бежал расчетливо и сильно. Мешали полы шинели. Около крайней хаты стайка ребятишек шарахнулась врассыпную.
В хату ввалился, пошатываясь, дыша запальчиво, с шапкой в руке, мокрый. Перевел дыхание:
— Молока!
Сухонький старик, крошивший ножом табак, посмотрел на него горестно, но сказал бодрым баском — к такому привыкли:
— Нема. Давно нема.
В двух словах рассказал Иван свою историю. Старик слушал расслабленно, потухший взор его был уже далек от тревог и забот жизни, но вдруг встрепенулся и тонким, птичьим голосом крикнул в окошко:
— Федька, ходь сюда!
Вошел маленький бледный мальчик лет семи в длинных штанах и, раскрыв глаза, любопытно уставился на Ивана.
— Веди товарища к Панкратихе. Нехай она сколь могеть даст молока, — и пояснил Ивану: — У ей у одной корова. Через нас девять разов проходил хронт.
Когда побежали, Иван понял: так не управишься и за целый час. Кинул Федьку себе на плечи, сжал руками ножонки:
— Указывай куда!
И Федька кричал, как шоферу в машине:
— Вонатко туды. Вонатко сюды. Вон-вон, тое крыльцо-то.
Молодая высокая женщина, выслушав его, кинулась к столу, но кувшин уже был пустой и стоял вверх дном, перевернутый.
Она вырвала из рук Ивана котелок, метнулась на улицу.
Иван и Федька затопали следом.
Рыжая худая коровенка в хлеве повернула голову на шум шагов, посмотрела удивленно на вытянутые руки хозяйки с котелком, огромные фиолетовые глаза ее опечалились — казалось, корова скажет сейчас страшным человечьим голосом, что она плохо кормлена и не успевает готовить молоко. Но она молча и покорно ждала, пока радостно, звонко цвикали о котелок струйки и наполнили его пузырчатой теплой пеной, готовой пролиться. Тогда женщина встала, протянув ему котелок, и погладила худой, мосластый бок коровы.
— Спасибо вам! — Иван закрыл котелок крышкой, шагнул и поцеловал женщину в щеку — та крепко зажмурилась, испытав горькую вдовью тоску, а когда открыла глаза и вышла, то солдат уже бежал со всех ног в сторону железной дороги. Еще было видно, что машут ему из всех вагонов, потом громко и обрадованно закричал паровоз, тронулся и стал удаляться, и леса его поглотили.
Женщина поняла, что весь эшелон ждал этого одного солдата; теплое удушье охватило ее, она вздохнула и пошла раздумчиво в свою избу — жизнь продолжалась.
VIIПроснулся он не от холода, хотя из вагона вытянуло все тепло, а от мысли: не Смоленск ли уже? Еще вчера он решил заехать к двоюродной сестре.
Стояла глухая ночь. В дверной щели плавал алюминиевый обрезок ясного месяца. Выше его и чуть левей смутно туманился, высеивая дорогу, Млечный Путь.
Иван пошарил рукой шинель и немного помедлил. Будить было жаль.