Алексей Варламов - Последние времена (сборник)
Сперва, слушая романтические бредни о вечной любви, женщина качала головой и лишь приговаривала:
– Откуда ты взялся-то только на мою голову? Ну, ей-богу, блаженненький какой-то! Глаза как у младенца, чистые. Как ты жить будешь с такими глазами?
Потом она сердилась, потом просто молчала, и, приняв, возможно не без оснований, ее молчание за согласие, переполненный ликованием Тезкин известил родителей о своем намерении тотчас же по выходе из школы, а может быть, даже и раньше, жениться.
– Что, созрел уже? – поинтересовался отец, смутно припоминая любовное томление в Санином возрасте и кареглазую девочку Соню, на которую он боялся глаза поднять.
Измученная бытом и консервированием компотов матушка и вовсе не обратила на это заявление никакого внимания, но, когда старшие братья подтвердили наличие у Митрофанушки любовницы, предполагаемая невестка была в сердцах обозвана непотребным словом. Саня обиженно выпятил губу, задрожал и потребовал немедленных извинений, пригрозив, что иначе навсегда уйдет из дома. Мать скрепя сердце их принесла, но Людмилу свою он больше так и не увидел.
Уговорила ли ее Анна Александровна оставить мальчика в покое или же та одумалась сама, но к вечеру следующего дня зеленая дачка с застекленной террасой, где рос в запустении дикий виноград, почти задушивший дом, оказалась пуста. Повсюду виднелись следы поспешного отъезда: неубранная кровать, полотенце, купальник и несколько ватманских листков, на которых был изображен обнаженный мальчик.
Обнаружив, что возлюбленная исчезла, Саня заплакал, но не от обиды или отчаяния, а от того давешнего младенческого страха, снова ощутив таинственное дыхание смерти. Всю осень и зиму он протосковал и, едва только выпадало время или же прямо сбегая с уроков, уезжал к Бисерову озеру, бродил вдоль кромки воды, дразня себя воспоминаниями и разжигая душевную муку.
На голую ноябрьскую землю лег поздний снег, озеро замерзло, и жадные московские рыбаки с опаской ходили по тонкому, податливому льду, сулившему бойкий клев. Жалкими и беспомощными стояли дачи в садах, и то в одну, то в другую влезали ничего не боявшиеся воры и уходившие в самоволку солдаты из ближней воинской части, а художница, которую он заклинал вернуться и втайне надеялся здесь встретить, сам понимая, сколь это тщетно, затерялась где-то в громадном городе.
Зима была долгой и вьюжной. Казалось, она никогда не кончится, точно выбилась из сил влачиться по одной и той же дорожке Земля и вольно загуляла в необъятном звездном пространстве. От этой тоски, не то желая ее унять, не то, напротив, боясь, что она пройдет сама и женщина исчезнет из еще не умеющей ничего хранить памяти, Тезкин принялся писать роман не роман, повесть не повесть, а какие-то отрывистые воспоминания о прожитом лете. Он писал их очень долго, переживая и повторяя все заново, цепляясь за малейшие детали и приметы, но ничего не выдумывая и не меняя. Постепенно боль в его душе улеглась, уступив место неведомо откуда пришедшему ощущению вины перед женщиной, впереди у которой была безвестность и пустота, а раскиданные по разграбленной терраске карандашные наброски так и остались ее лучшим творением.
2
В тот год, когда вместо обещанного коммунизма наглухо задраенная олимпийская Москва поедала дешевый финский сервелат, курила финское «Мальборо», именовала станции метро на английский манер и даже перенесла сроки вступительных экзаменов, Тезкин закончил опостылевшую ему школу. Единственный из класса он не стал поступать в институт и, таким образом, не угодил на знаменитый осенний стенд выпускников – предмет гордости английской спецшколы, – где под каждой фамилией значились названия вузов от МГИМО до МИФИ. Родители, верно, чувствуя перед сыном некоторую вину, давить на него не стали, и впервые в жизни полностью предоставленный сам себе Александр вдруг ощутил, что эта вольница его тяготит. Вероятно, в былые времена молодые люди его склада, начитавшись журнала «Юность», уезжали куда-нибудь прочь из Москвы познавать жизнь – в рыболовецкие колхозы на Балтику, в сибирские города или геологические экспедиции в пустыни Средней Азии, но Тезкин принадлежал к иной эпохе, и его юность была совсем не той.
Куда себя деть, он не знал и устроился на почту носить пенсию старухам, наглядевшись на этой службе всякого и придя к неожиданному заключению, что не все так ладно в датском королевстве, как насвистывали им на прекраснодушных уроках истории и обществоведения.
В этом печальном и, безусловно, справедливом выводе Саня был не одинок. Кроме него, на заветную доску почета не попал еще один мальчик. Звали его Левой Голдовским. Однако если тезкинская судьба, прозорливо угаданная Серафимой Хреновой, никого не удивила, а лишь заставила пожалеть его родителей, бессменных членов родительского комитета, столько лет отдавших красноказарменной школе, то Левино фиаско стало для педколлектива очень неприятной, хотя и не неожиданной вестью. Один из лучших учеников, золотой медалист, он поступал на философский факультет университета, но не продвинулся дальше второго экзамена. Как говорили вполголоса, истинной причиной тому было его полуеврейское происхождение, строго противопоказанное «царице наук», пусть даже и являлся ее основателем Карл Маркс. Виноват, впрочем, отчасти был сам Лева. Когда за год до этого он получал паспорт, предвидевшие подобный поворот учителя посоветовали ему поменять национальность и фамилию, тем более что родители его давно были в разводе, но он отказался. Сверкнул черными глазами и заявил, что никогда на такую подлость не согласится, и директору стоило большого труда добиться того, чтобы мальчик все-таки получил золотую медаль. Увы, она не помогла.
Лева и Тезкин в школе друзьями не были, но в ту осень общность положения их сблизила. Поначалу новый Санин приятель первенствовал как человек более развитый: к своим неполным семнадцати годам он успел сделать столько, сколько иной не сделает за всю жизнь. Лева играл на скрипке, участвовал во всевозможных районных и городских олимпиадах, учил в клубе интернациональной дружбы при дворце пионеров испанский язык, писал стихи и прозу и втайне от всех посылал их в журнал «Литературная учеба». Он прочел уйму книг от Ветхого завета до полузапретных Фрейда и Ницше и по причине разносторонней образованности долго не знал, куда направить стопы. Жизнь казалась ему чем-то вроде контрольной работы, которую он одолевал играючи и молниеносно, а потому неудача на вступительных экзаменах его подкосила, заставив усомниться в самом устройстве мироздания.
Однако, несмотря ни на что, он сумел сохранить возвышенный и благородный нрав, пылкое сердце и великодушие интеллигента, находя неизъяснимое удовольствие в нынешней роли наставника и просветителя своего дремучего одноклассника. А Тезкин, впервые в жизни столкнувшись с такой энциклопедической образованностью, почувствовал даже нечто вроде зависти и сожаления об упущенных годах. Ему было страшно интересно все то, что рассказывал Лева. Он задавал ему кучу вопросов, ощутив в самом себе удивительную жажду обогатить память всеми знаниями, которые выработало человечество от Адама до наших дней, и придать таким образом томлению мечтательной души некую направленность и цель. Левушкина страстность приводила молодого флегматика в восторг, отвлекая от душевных переживаний и горестных воспоминаний. Саня даже подумал, что, может быть, не все потеряно и утонувшее в синих водах Бисерова озера счастье ему еще улыбнется.
Очень скоро дружба двух юношей сделалась такой прекрасной и великой, что они уговорились назваться братьями, скрепив этот обряд одновременным надрезом вен и приятием крови друг друга. Операция прошла, впрочем, не совсем удачно. Плохо переносивший вид крови и страдавший даже в тех случаях, когда у него брали на анализ кровь из пальца, Лева позеленел и едва не грохнулся в обморок.
– Ничего, ничего, – сказал он слабо, когда перепуганный Тезкин заметался по комнате, не зная, что делать. – Это сейчас пройдет. Пойдем погуляем немного.
Они вышли на улицу, прошлись по Автозаводскому скверу мимо райкома партии и сели на скамеечку возле ресторана «Огонек». Все еще зеленый от потери крови, Левушка оживился, принялся рассуждать о том, есть Бог или нет и что говорит об этом великий Фридрих. Тезкин слушал его не слишком внимательно, ибо для него этот вопрос давно уже был решен раз и навсегда, и тут из ресторана вышли двое – мужчина и женщина – и сели рядом с ними.
Друзья недовольно поморщились: мало пустых лавок, что ли? Но, приглядевшись внимательнее, они увидели, что женщина была пьяна совершенно. Она громко смеялась, обнажая в сумерках белеющие зубы, лезла к мужчине с поцелуями, а тот, похоже, не знал, как от нее избавиться, и бормотал, что ему пора идти.
– А кто меня проводит до постельки и разденет? – спрашивала она игриво.