Давид Шраер-Петров - История моей возлюбленной или Винтовая лестница
Великолепное тело Ирочки ритмически поднималось и опускалось на живот мужчины, блондинистая голова которого принадлежала Глебушке Карелину, нашему молодому гению-пианисту. Как раз в тот момент, когда я вбежал в спальню, его любовные конвульсии затихли, а ее — еще не закончились. Партнер моей ундины, как выражался Лермонтов в повести «Тамань», увидел меня и попытался высвободиться из Ирочкиных недонасыщенных объятий. Интеллигентность и чувство самоиронии были настолько развиты у Глебушки (предполагаю, что одно обусловлено другим), что он весело засмеялся и помахал мне вылезшей наружу левой рукой, продолжая правой ласкать Ирочкину спину. Я ринулся в постель, в то время как Глебушка окончательно освободился и убежал в ванную комнату.
Мы еще не раз повторяли подобные спектакли амур де труа вполне в духе вячеславивановской «башни» начала прошлого века. Не знаю, был ли вовлечен Глеб Карелин в другие треугольники. Он не рассказывал, а я не спрашивал, но когда представился случай отправиться в Москву на конкурс Чайковского, он пригласил, конечно же, Ирочку Князеву, а она выбрала меня. Поезд «Красная Стрела» привез нас рано утром в Москву на Ленинградский вокзал. Мы взяли такси и отправились на улицу Горького, где в условленном месте были оставлены ключи от квартиры, принадлежавшей другу Глебушки — актеру Театра на Таганке Борису Серебрякову. В квартире было две комнаты. В одной поселилась Ирочка, а в другой (гостиной) стояли два дивана, доставшиеся мне и Глебушке. Ему предстояло играть в отборочных турах. Конечно, мы страшно переживали за него. Особенно перед первым отборочным туром. Тысячу раз он перевязывал галстук и менял рубашки. Правда, выбор был невелик. Кто мог похвастаться в те годы обширным гардеробом?! Ходьбы от актерской квартиры до площади Маяковского, где в зале Чайковского проходило прослушивание, было минут пятнадцать не более. Надо было придти к часу дня. Мы были почти у цели, как вдруг Глеб потащил нас к входу в ресторан «Минск». «Надо расслабиться!» — решительно сказал Глеб и направился в бар. «Три коньяка!» — заказал Глеб. Мы выпили за успех. Ирочка, предвидя возможные осложнения, потянула нашего соискателя за рукав: «Пойдем, Глебушка, опоздаешь!» «Еще по одной!» — сказал он и ослабил галстук, весело поглядывая на бармена. Ирочка сползла с табурета и поманила меня. Из чувства дурацкой мужской солидарности я чокнулся с Глебом, и мы проглотили коньяк. В таком приподнятом настроении мы пришли в зал Чайковского, проводили Глеба до ступенек, уводивших за кулисы, и уселись в полупустом зале среди других «болельщиков». Глебушка не прошел даже на второй тур, страшно запил, уехал, не простившись в Ленинград и не появлялся у Ирочки около года. Потом ее направили работать врачом в Бокситогорск, и она с Глебом не виделись до возвращения.
Но вернемся к вечеринке, которую я сгоряча сравнил с днем рождения Настасьи Филипповны. Никакого скандала или дележа нашей хозяйки не было и в помине. Да наше сборище и не предполагалось для традиционного празднования дня рождения. Правда, день рождения Ирочки был где-то поблизости, в середине августа, но по неустоявшимся, еще входившим в моду правилам нашей компании, отмечался не в самый день появления именинника или именинницы на свет, а в одну из ближайших пятниц, суббот или воскресений. Празднование же дня рождения в самый день рождения доставалось родителям и родственникам как единственная благодарность от повзрослевших дочери или сына. Так что вечеринка была, главным образом, приурочена к возвращению Ирочки в Ленинград и, между прочим, ко дню рождения.
Василий Павлович Рубинштейн, мой тоскующий ангел, по Ирочкиному выражению, пришел третьим. Это был полновесный господин среднего роста, с чрезвычайно широкими плечами и развитой габсбургской нижней челюстью. Одет Василий Павлович был в синий габардиновый костюм, верхний кармашек которого был украшен треугольником бордового батистового платочка, какие, наверно, входили в обязательный ритуал праздничного костюма еще в Одессе, откуда перебрались в Ленинград его родители в конце тридцатых. То есть в годы самой ожесточенной внутриклассовой и внутрипартийной борьбы, проредившей, как сенокосилка, ряды строителей социализма. Отец Василия Павловича был беспартийным инженером, под ежовскую сенокосилку не попал, и стал в первые же годы войны с немцами младшим лейтенантом. Ему на войне повезло. После ампутации искалеченной миной ноги и военно-полевого госпиталя он вернулся в послеблокадный Ленинград к жене и малолетнему сыну Васе. Завод же, на котором ремонтировались ленинградские трамваи, принял фронтовика с энтузиазмом, тем более что он быстро освоил ходьбу на протезе и не имел привычки засиживаться в цеховой конторке, а сновал по цеху от станка к станку, порой вызывая у рабочих вместо сочувствия к боевому увечью — необоснованную злость, настоянную на неприязни к его еврейско-украинскому выговору, особенно, когда он торопился что-то сказать.
Наверно, именно манера отца произносить слова скороговоркой и действовать в торопливой манере настолько претили натуре Васи Рубинштейна, что он превратился в очеловеченную метафору медлительной солидности. К среднему росту, широким плечам тяжелоатлета (облику борца или гиревика), добротному синему костюму с платочком добавлялось округлое лицо с намечающимися складочками ранней полноты около щек и на подбородке, щедро напомаженные, но все равно сохраняющие негроидную курчавость обильные черные волосы и невеселая усмешка. Ко времени начала нашей истории Василий Павлович работал молодым специалистом в НИИ автомобильно-тракторной промышленности. История его отношений с Ирочкой в определенной мере пересеклась с моей. Это относилось ко времени пребывания Ирочки на должности терапевта в Бокситогорской больнице. Василий Павлович проявил истинную преданность нашему сообществу, сочетавшуюся с похвальным упорством, что соответствовало его могучему и меланхолическому облику.
Вася Рубинштейн пришел третьим по порядку, подтвердив неслучайность хаотичного распределения событий. Так поплавок с меньшим удельным весом оказывается более чувствительным к поклевкам одинаковых по весу рыбешек. Или в чем-то другом разных? Он принес сразу два подарка: букет, составленный из белых и красных гвоздик, который Ирочка опустила в ту же вазу вместе с тремя розами Глеба, и ювелирную бархатную коробочку, из которой Ирочка выудила за серебряную цепочку изумрудный кулончик. Я со своим букетиком лесопарковых ромашек в соревнованиях не участвовал. Глебушка с тремя розами провалился, как когда-то в отборочном туре. Правда, легкий Ирочкин характер позволял ее поклонникам попеременно проигрываться в пух и прах, а потом брать реванш в многочисленных состязаниях за ее благосклонность.
Вспоминаю такой эпизод. Это было летом, когда кончался первый год Ирочкиной ссылки в Бокситогорск. Я в это время был на школьных каникулах, мгновенно забыв о своих нерадивых учениках и занимаясь едва ли не самым распространенным в России видом хобби — сочинением лирических стихов. Я говорил прежде, что время от времени у кого-нибудь собиралась компания моих приятелей — молодых поэтов, чтобы пить вино и читать стихи, написанные в тот же день или несколькими днями ранее. Наутро после того, как мы собирались, читали стихи и пили, меня разбудил дверной звонок. Пришел почтальон и принес почтовое извещение. Там было написано, что в такое время такого-то числа я приглашаюсь на ближайший переговорный пункт по такому-то адресу для телефонного разговора с Бокситогорском. Напомню, что личного или даже коммунального телефона у меня в те годы не было.
Как события и предметы наслаиваются друг на друга! А ведь это всего лишь начало романа. Я бежал на переговоры с Ирочкой (так это называлось: телефонные переговоры) именно туда, где мы с ней встретились впервые года за два до этого. Тогда я бежал к остановке трамвая Улица Сердобольская между парком и станцией электрички Ланская и увидел Ирочку, отворявшую чугунную калитку. Как оказалось, она шла навестить своих родителей, которые жили в директорском коттедже в глубине парка, поблизости от главного здания Лесной академии. Я наговорил прекрасной незнакомке кучу восторженных глупостей, смысл которых (смысл глупостей!) сводился к абсолютной и неколебимой готовности служить ей вечно.
«Ну, хотя бы до тех пор, пока не разлюбите?» — в тон мне ответила длинноногая и сероглазая красавица. «Нет, вечно!» — «Согласна. Но скажите для начала, как вас зовут?» «Даня, — ответил я. — Можно вас проводить?»
«Ира, — кивнула она. — Провожайте, если не лень!» — и засмеялась так открыто и бесхитростно, словно приковывала меня к себе серебряной цепочкой беспечности.
Это было несколько лет назад. И вот приходит вызов на телефонные переговоры с Ирочкой, которая после окончания мединститута по распределению работала терапевтом в Бокситогорской больнице на северо-востоке Ленинградской области. Телефонный переговорный пункт и телеграф размещались в комнатушке на первом этаже углового дома при пересечении Сердобольской улицы и проспекта Карла Маркса, неподалеку от железнодорожной станции Ланская. Барышня-телефонистка (и одновременно — телеграфистка) приняла мое извещение и сказала: «Скоро соединим! Вот освободится переговорная кабинка и соединим. Вы присаживайтесь!» В переговорной кабинке, которая была копией будок для уличных телефонов-автоматов, за стеклом буквально бился, как рыба об лед, некий гражданин, как теперь говорят, кавказской национальности. Каждое его слово было слышно ожидавшим, как будто беседа велась при их участии. Странно было только то, что разговор шел на одном из восточных языков, который был непонятен присутствующим. Распаренный, как из серной бани, гражданин выскочил из будки, расплатился с телефонисткой и выбежал на улицу. Телефонистка вызвала меня. С другого конца провода я услышал Ирочкин голос: