Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 6 2008)
тоже, как та, из местных,
из астраханских.
За девочкой вьется речная чайка.
Настя смеется и снова вбегает в воду.
Смеющаяся чайка летит за ней.
Ей весело от смеха девочки,
и она смеется тоже.
Они и смеются одинаково, —
гортанно, взахлеб.
Девочка играет с чайкой.
Чайка играет с девочкой.
Они счастливы и свободны.
Настя руками бьет по воде,
подымая сноп брызг.
Из брызг рождается радуга.
Она лежит на голове Насти, как венок.
Кажется, что из-под рук этой девочки
рождается все чудесное, что есть на свете.
И что если она лишь дотронется до нашего
мира своим маленьким пальчиком,
как волшебной палочкой, —
он преобразится...
Настя выглядывает из-под радуги,
как из-под венца, и, хитро улыбаясь, смотрит
на родителей.
— Наша надежда! — говорит Серега,
смахивая пьяную слезу.
Я прощаюсь. Иду по берегу.
Оглядываюсь.
Настя, сев на плечи отца, долго
и сосредоточенно
машет мне вслед ладошкой.
— Наша надежда, — повторяю я
слова Сереги.
Вспугиваю с отмели чаек.
Они поднимаются и, выстроившись
в три ряда, как триколор,
реют надо мной
в лучах заходящего солнца.
Потом, развернувшись,
летят через реку.
Если смотреть на них в профиль,
кажется, что они машут мне крыльями,
словно детскими ладошками,
как Настя.
2 — 3 августа 2007, Капустин Яр.
Капустин Яр
Город секретный,
степь да река,
папа в шинели,
мамы рука.
Арбы, арбузы,
дыни, базары,
тут были монголы,
здесь жили хазары.
Тут запрягает
папа ракету.
Будто бы тройку
русскую в небо.
Чтоб от порога
и до порога
звездной дорогой
промчаться до Бога...
Кровью тюльпаны
лежат на пороге.
Взрыв на площадке.
Змея на дороге.
Елка на площади.
Ленин в пальто.
Боженька, милый,
нас пощади!
Низкое небо,
русская речь.
Там, где родился,
там бы и лечь.
3 июня 2007.
Из Книги счастья
Кенжеев Бахыт родился в 1950 году. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик, эссеист. Лауреат новомирской премии “Anthologia” (2005).
Продолжение вольной прозы “Из Книги счастья”, начало см. “Новый мир”, 2007, № 11 .
ОБРЕЗАНИЕ ПАСЫНКОВ
1. ПЕРЕДЕЛКИНО, КОНЕЦ АВГУСТА 1937 ГОДА
В пруду купаться строго не разрешалось. Впрочем, и не очень хотелось; к вечеру туда, медленно переставляя жилистые ноги, забредали огромные и неряшливые коровы из колхозного стада, возвращавшиеся с пастбища за березовой рощей. Они хлебали нечистую воду, высовывая пупырчатые дурно-розовые языки, пялились непросвещенными зрачками из-под спутанных толстых ресниц, походивших бы на человеческие, если б не мелкие мушки, копошащиеся в коросте по границам век. Помахивали неожиданно гибкими хвостами, отгоняя слепней, но те приземлялись для получения питания ближе к голове, хранительнице неразвитого млекопитающего мозга, куда даже и самый длинномерный хвост никак не достигал.
Тропинка, по которой поступал в воду крупный рогатый скот, давно преобразилась в чавкающее месиво. Оскверненный пруд, однако, оставался живым: по поверхности воды скользили тонконогие водомерки, оставляя за собой недолговечные вмятины, иногда высовывала рот шальная рыба (и тут же, переполошившись от близости губительного надводного пространства, уходила в глубину), а в дальнем углу водоема, на некотором расстоянии от заросшего камышом берега, желтело полдюжины кувшинок. На пруду часто обнаруживаются рыболовы из писательского поселка с бамбуковыми удочками, с помощью которых, удовлетворенно улыбаясь, они извлекают из воды плоских карасей и полупрозрачных уклеек. Рыболовы, расположившись друг от друга на порядочном расстоянии, ревниво косятся на мальчика, который предположительно может распугать рыбу. Добычу, как положено, они насаживают на кукан, то есть подручную веточку, проталкиваемую через жабры и рот пойманного создания, которое почти сразу умирает, выпучив несознательные глаза.
На рыболовах синие или бежевые костюмы из толстого материала с неровной поверхностью, называющегося китайским словом чесуча, иногда — соломенные шляпы со смешными ленточками, концы которых трепещут на ветру. За те полдня, которые они проводят на берегу перед тем, как разойтись по домам (“Ну что, Павел Дормидонтович, пора и за работу?” — “Пора, мой друг Юрий Михайлович, пора!”), на крючок попадается пять-шесть склизких чешуйчатых телец: царский ужин для крупной кошки, ничтожный улов для человеческих нужд.
Луг считался как бы ничейным, во всяком случае, коров на нем не пасли, картофеля и турнепса не выращивали, высокую траву не выкашивали. Мать разъясняла, что земля принадлежит церковникам, то есть относится к загородной резиденции патриарха, располагавшейся за почти крепостной стеной, которая ограждала луг с одной стороны, однако, за почти полным отсутствием монахов, заниматься хозяйством некому.
“Что такое ризиденция патриарха?” — спрашивал мальчик, полагая, что это слово происходит от слова “риза”. “Место жительства важного человека”, — послушно отвечала мать. “А кто такие монахи?” — “Мужчины, которые добровольно живут в тюрьме, носят черное платье, похожее на женское, и молятся Богу”. (Мальчик уже знал, что Бог — это печальное суеверие угнетенного народа.) “Почему монахов почти нет?” — “Осознали свою глупость, устыдились и разъехались вести нормальную человеческую жизнь по колхозам и фабрикам”.
В солнечную погоду за стеной посверкивали граненые медные купола выбеленной церквушки, украшенной где синим, где красным, где зеленым кирпичным узором, а также серела шиферная крыша усадьбы, где, судя по всему, обитал важный человек — патриарх.
“Должно быть, — размышлял мальчик, — он не хотел отпускать своих монахов работать в колхозах и на фабриках, должно быть, пытался уговорить их остаться”. Несчастный, одинокий важный человек! Как грустно ему, вероятно, глядеть с третьего этажа своей ризиденции на неухоженный луг, на растущий с каждым днем поселок! И церквушка, должно быть, пуста, не собирается угнетенный народ молиться печальному суеверию; недаром у дубовых ворот в ризиденцию дежурит неприветливый в белой гимнастерке, с огнестрельным оружием в кобуре, не допускающий праздношатающихся. Впрочем, пять-шесть отсталых представительниц обветшавшего населения часто дожидаются у ворот, сжимая пивные бутылки с затычками из мятой газеты, наполненные водой из недальнего родника. Если важный человек, патриарх, выезжает из ворот на своем лаковом “форде” цвета беззвездной ночи, чтобы отправиться в Москву, то ветхие и отсталые женщины, покрытые морщинами от безысходности дореволюционной жизни, повизгивая, протягивают к автомобилю свои жалкие сосуды, а седобородый важный человек (в расшитых золотой нитью мешкообразных черных одеждах, называемых ризами, а также в цилиндрическом черном колпаке) сквозь открытое окно машины протягивает к ним полную отечную руку, складывает пальцы в щепоть, подносит их ко лбу, к животу, к правому, а затем и левому плечу, скрывается вместе с автомобилем, попрыгивающим на ухабах, в дорожной пыли, а утешенные представительницы покидают место происшествия, утирая необъяснимые слезы пергаментными ладошками.
Странно, удивлялся мальчик. Он в первый же день в поселке пил из этого источника, прильнув губами к вставленной в глинистую землю железной трубе (чуть шире обычной водопроводной): ничего особенного, кроме сохраненного подземного холода, сообщавшего воде необычную свежесть.