Анна Андронова - Побудь здесь еще немного
Зоя Степанна, конечно, понимала — живет одна.
К вечеру примерещится может и похлестче, Бог знает что, но… Глянуть сзади — чисто Володька! Затылок слегка свалявшийся. И глаза небольшие желто-коричневые, один в один. Спереди низко наплывали волосы, как у кота челкой наплывало серое пятно. Вылитый!
Так же заходил, не спеша. Зайдет и встанет посреди кухни, не садится. Зоя Степанна знает — не сядет, пока не поест. Но просить тоже не будет. Ни разу не мяукнул, об ноги не потерся, хвостом не махнул. Встанет и стоит, хоть тресни. Миску поставишь, подойдет спокойно, зыркнет, плечом загородится и молча жрет. Пожрет — и в окно. Вот и все спасибо. Володька же застревал, еще не заходя на кухню. Да и где там застревать-то! На пяти метрах плита, стол и холодильник! Дверь по тем же причинам сняли, чтобы проход расширить. Вот там, бывало, встанет и стоит. Ждет, пока она сообразит ему поесть. Не спросит, что, мол, на обед на ужин, как дела. Молча. Увидит на столе тарелку — сядет. Опять сидит. Она уже знает — надо стопочку, ложку и хлеба толстым куском. Очень борщ любил острый и еще на хлеб чеснок резал. Чистил сам и ножик перочинный носил в кармане. «Ну…» И сразу по второй.
Потом уже сам приходил сразу с поллитрой, из кармана доставал. И стоять-то не мог. Оборвал все вешалки в прихожей, хватаясь за пальто. А еще позже иной раз и друзья-приятели в дверь заносили и клали на половик никакого. Никакого. И лапы задние, то есть ноги, конечно, вот такие же стали жалкие, тощие, а плечи еще оставались, А потом еще и печень полезла, и уже в самом конце живот стал огромный на тонких ножках, и ездили в больничку раз в неделю откачивать оттуда воду…
Тоже в руки не особо давался. «Уйди!» Нинка пропадала у подруг. Когда ему стало совсем плохо, у Нинки решался десятый класс, она шла на медаль, ее Нинка, как не своя. Чужая, гордая, с задранным носом, в перешитых платьях, дешевых пальтишках. Готовилась поступать. Фыркала на каждый упрек. Отец, мол, болеет. У-у-ух, так бы и врезала сгоряча!.. «Иди, этот, твой, облевался опять». Так и звала: «этот». А он молчал, «этот», уже вставать не мог, а не звал. Ночью падал с кровати, рвался куда-то, пытался идти, голова была не на месте. И все без единого звука. Нинка забрала матрас на кухню, а вход задвигала столом. Володька иной раз добирался. Падал. «Мам, мам! Да проснись же. Этот сверзился опять, мам!» А она спала, Господи, как она спала! Как в спячку впадала с вечера. Стыд-то какой! И никогда с ней раньше не было такого, наоборот. Только у соседей брякнет что-то. Или Нинка носом шмыгнет, Володька тот же рядом шевельнется — все. Она уже глазами хлопает, как и не спала.
И к Нинке к маленькой она по десять раз вставала, и слух у нее всегда был чуткий. Придет, бывало, компания вечером на лавочку у подъезда, а Зое Степанне все слышно.
Вот Шурка Степанков из второго подъезда, вот Людка Прошкина с пятого этажа. Нинка — вся в отца, за час пару слов только и услышишь, отстань, мол, Шурка. Он как начнет лапшу разводить, любовь-морковь, Зоя Степанна к окну: «Нина, домой!» Очень она этого Шурку опасалась, перед армией, старше на три года. Не успеешь оглянуться, в восьмом-то классе! Не успела она оглянуться, не успел бедный Шурка из своей армии вернуться — Нинка уже укатила учиться. В Ленинград. И отца хоронить приезжала на один денечек только. Сдавала сессию.
Вот тебе и Шурка. Работает нормально. Машину купил, женился. Пацаны его в Нинкину школу ходят. Сам идет мимо: «Зрасте, теть Зой». Тоже, небось, утром шел мимо кота, так не стукнул ей в окно. И никто не стукнул. Пока она тем утром дрыхла, все уже пройти успели. И Катя, которой вахтершей к восьми в институт. И сверху, Людка — повела в садик свою Дашу. Могла побеспокоиться, тем более что нет-нет, да и подкинет ей девчонку-то. Рубликов пятьдесят за вечер, и за бесплатно, пока мать в магазине, сколько раз ее пасла! Не вспомнить! Разве трудно? Там твой кот, так, мол, и так, теть Зой. Прошла и не стукнула! Собаки, что ли, его?
Сначала никак не звала — кот и кот. Если он жил до нее у кого-то, так у него, может быть, и имя было? Тиша? Тиша должен быть пушистый, толстый, домашний. Мурзик? Мурзик маленький, игривый, шустрый.
А этот ходит — чисто лев. Бумажку ему не дашь поиграть, в голову не придет. В первый же день Зоя Степанна набралась смелости и затолкала его на лоджию. И ушла на кухню, чтоб не видеть, что там происходит. Было тихо. И ночью. И утром. Утром она налила ему на кухне супчику и пошла выпускать. Кот был вполне доволен (Васька?), вышел сыто ухмыляясь. Зое Степанне открылась картина кровавой ночной бойни. Жуткие останки, перевернутое ведро с торфом на рассаду. Еле справилась с тошнотой. Собрала все в газету совком, в пакет и вынесла в контейнеры.
Кот поел, нагадил на половике и ушел в дверь. Она его не искала, стерпела вонючую кучу, как расплату за крыс. Ждала, вот сердце просто чуяло, что вернется. Пришел сам, не просился, не мяукал. Она просто вечером открыла дверь (на всякий случай), а он сидит.
На третий день Зоя Степанна освоилась с котом, на ночь открыла шваброй крышку погреба. Он охотился целую неделю, прямо с улицы сразу шел к двери лоджии и ждал, чтоб открыли. А через неделю завернул на кухню. Так она поняла, что с крысами покончено. Тут уж можно было звать соседа, чтоб заделывал все дыры, замазывал раствором. Она в раствор специально стекла натолкла, для верности, а то говорят, эти твари и цемент грызут, и бетон. Все на лоджии разобрала, выкинула безжалостно старье и тряпье. И с Катей удалось решить проблему бутылки полюбовно. Сдала ей кота в пользование на предмет охоты.
Одна только грызла ее мысль — как бы он там не остался, у Кати-то! Васька. А то она уже и блюдечко ему приспособила с отбитым краем, которое раньше планировала под горшок с новой фиалкой. И решила, что будет приучать в форточку самому уходить, чтоб к двери не бегать. Ночью лежала без сна, как он там, у чужих людей, ловит чужих крыс, а Катька ему молока подливает. Конечно, у Катьки сад. Дачка с печкой. Они в апреле уезжают, в октябре возвращаются. Заберут с собой на природу мышей ловить! Как пить дать, заберут! (В голову прийти не могло, что зачем бы Катьке в здравом уме, при ее-то двоих внуках и Сережкиных запоях еще и грязного уличного кота!) Отдала, слава Богу. «Забирай своего убийцу! Все мне изгадил, паразит!»
Была рада, все-таки живое существо. Васька. Тот упорно пачкал половики, Зоя Степанна терпела, ставила в туалет плошечку с бумажкой, открывала форточку. Почтальонша говорила: «Заведи маленького. Хочешь, я тебе принесу от племянницы? У нее кошка вот-вот окотится. Красавица кошка, домашняя, ласковая!» И зачем же это ей новый маленький, если есть уже этот?
Нинка приехала фыркать. «Привадила новое говно себе на голову! Обязательно тебе надо!» Хабалка, хоть и москвичка теперь. Раньше тут в своем-то говне аккуратней выражалась! Все стремилась выше головы прыгнуть. Дура-мамашка и отец-алкоголик вниз тянули. А потом как добралась до своего верха, до Москвы, до норковой шубы, так и поперло из нее! Они ведь теперь богатые-то, за словами не следят, на рожу не глядят — простая или нет. Они все больше в кошелек и в карман заглядывают!
Обиделась ужасно. Унесла матрас на кухню, задвинула стол в проход. Ночью, конечно, поплакала сама с собой, вспомнила, как под этот стол утром подлезала на четвереньках завтрак готовить, когда сюда Нинка от умирающего отца по ночам пряталась! Будет кот!
И пусть гадит, где хочет! Чай, не у вас в ваших москвах, где домработница, может, откажется убирать… Ну помирились, конечно, дня за три. Куда деваться. Уезжала — плакала. Купила в подарок одеяло новое из какого-то «фибера». Огромное, двуспальное, в синий цветок, толстое. Куда вот ей, скажите, такое? Двухспальное-то? У нее еще старое ватное не вытерлось, недавно она его заново обшила припасенным давно кумачом и простегала за два вечера толстой ниткой. Не хуже «фибера» вашего! На него и пододеяльника такого большого нет. Она все свои пододеяльники в лицо знает, вон лежат стопочкой. И простыни. Завязала одеяло в самую плохонькую — и на антресоль. До Нинкиного приезда.
Так и стали. Звала Васей. Приучилась. Она Володьку-то тоже полгода привыкала называть, а сначала ни в какую. Он придет, бывало, к проходной, стоит, выстаивает ее. Девчонки смеются, а ей стыдно. Они и не знакомились толком. Галя-подруга сказала. На тебя, мол, Зойка, Вовка Грушин со строительной бригады глаз положил. Видала, вчера в кино парни были — в углу сидели? Не видала? Ну и дурочка, это там он самый и был. И правда — со следующего дня стал приходить на проходную. Вахлак вахлаком. Волосы низко растут. Она сама была маленькая, метр шестьдесят, так он ей огромным казался. Глаз не поднять. Молчун.
Два месяца, больше! Ее заклевали, задразнили подружки. Он уже и у общежития стал отсвечивать. Ни слова, пока сама не подошла, сердясь. Если вроде ты ко мне, так иди, провожай! Ничего, рядом пошел. Так еще месяц ходили рядышком. Она сначала стеснялась его молчания, потом привыкла. Идет человек, как говорится, без комментариев, значит, ему и так хорошо. На новогодний вечер пришел к ним в столовую заводскую. Как пропустили? Издалека смотрел. Так она с Галей весь вечер и протанцевала. Потом пропал.