Хорхе Борхес - Пьер Менар, автор «Дон Кихота»
Where a malignant and a turbaned Turk… [12]
Почему все же именно Дон Кихот? – спросит читатель. Такой выбор, скажем, испанца можно было бы объяснить, но только не символиста из Нима, страстного почитателя По, родившего Бодлера, родившего Малларме, родившего Валери, родившего Эдмона Теста. Вышеуказанное письмо проливает на это свет. «Дон Кихот, – объясняет Менар, – меня глубоко интересует, но не кажется мне – как это лучшее сказать? – неизбежностью. Я не могу представить вселенную без восклицания По:
Ah, bear in mind this garden was enchanted! [13] – или без «Bateau ivre» [14], «Ancient Mariner» [15], но без Дон Кихота она мне может представиться. (Я, разумеется, говорю лишь о своем восприятии, а не об исторической значимости произведений.) Дон Кихот – книга возможная, Дон Кихот – не неизбежен. Я могу вообразить его написание, могу написать его, избегнув тавтологии. В двенадцать-тринадцать лет я прочитал его, кажется, от корки До корки. Позже с вниманием перечитал отдельные главы, те, которые сейчас не буду затрагивать. Так же старательно перелистал интермедии, комедии, Галатею, назидательные новеллы, несомненно многотрудные сочинения о Персилесе и Сихизмунде и «Путешествие на Парнас»… Мои самые общие воспоминания о Дон Кихоте, размытые давностью лет и безразличием, могут прекрасно служить туманным прообразом еще ненаписанной книги. Постулируя этот факт (за это никто не может меня упрекнуть), я, конечно, поставил перед собой цель более сложную, чем Сервантес. Мой любезный предшественник не отвергал помощь наития: он творил свое бессмертное произведение немного а la diable [16], движимый фантазией и языковой инерцией. Я взял на себя мистическую обязанность буквально воспроизвести его спонтанное творение. Моя игра с самим собой подчинена двум полярным законам. Первый разрешает мне создавать варианты формального или психологического свойства; второй обязывает меня жертвовать ими в угоду «первозданному» тексту и совершенно естественно обосновывать эту жертву… К таким искусственным препонам надо прибавить еще одну, естественную. Создание Дон Кихота в начале семнадцатого века было предприятием оправданным, необходимым, даже – фатальным; в начале двадцатого века – почти невозможным. Не зря прошли триста лет, заполненных важнейшими событиями, в числе коих, чтобы не быть голословным, упомянем и самого Дон Кихота. Несмотря на эти три препятствия, фрагментарный Дон Кихот Менара – вещь более тонкая, чем роман Сервантеса. Последний довольно прямолинейно противопоставляет причудливым рыцарским домыслам бедную провинциальную действительность своей страны; Менар избирает в качестве «действительности» родину Кармен времен Лепанто [17] и Лопе [18]. Какими только испанскими своеобычиями не была бы украшена эта эпоха в творениях Мориса Барреса или доктора Родригеса Ларреты! [19] Менар без всякого для себя ущерба избегает всяких красот. В его произведении нет ни цыганщины, ни конкистадоров, ни мистиков, ни Филиппа Второго, ни аутодафе. Он или умело обходит, или вовсе отвергает национальное своеобразие. Подобное игнорирование наполняет исторический роман новым смыслом. Подобное игнорирование осуждает «Саламбо», раз и навсегда.
Не менее интересно остановиться на отдельных главах. Возьмем, например, главу XXXVIII из первой части, «в коей рассказывается о забавной речи, произнесенной Дон Кихотом по поводу оружия и изящной словесности». Как известно Дон Кихот (подобно Кеведо в его аналогичном и более позднем пассаже из «Часа воздаяния») обрушивается с обвинением на литературу и выступает в защиту оружия. Сервантес был старым воином, его приговор легко объясним. Но Дон Кихот Пьера Менара – современник «La trahison des clerеs» [20] и Бертрана Рассела – вновь прибегает к этим туманным софизмам! Мадам Башелье усматривает в этом похвальное и объяснимое понимание автором психологии своего героя; другие (не из слишком проницательных) говорят о транскрибировании Дон Кихота; баронесса де Бакур видит здесь влияние Ницше. К этой, третьей версии (которую я нахожу неопровержимой) едва ли мне стоит добавлять четвертую, столь гармонирующую с почти поразительной скромностью Пьера Менара, проявляющейся в его обыкновении отстаивать (то ли смиренно, то ли иронически) идеи совершенно противоположные тем, которые он сам отстаивает. (Вспомним его выпад против Поля Валери в эфемерном сюрреалистском листке Жака Ребуля.) Тексты Сервантеса и Менара словарно идентичны, но второй почти бесконечно более богат. (Более двусмыслен, сказали бы его недоброжелатели; но двусмысленность – это богатство.)
Сопоставлять Дон Кихота Менара с романом Сервантеса – значит делать для себя открытия. Последний, например, пишет(«Дон Кихот», часть первая, глава девятая): «…Истина, мать коей – история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошедшего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего». Составленное в семнадцатом столетии, составленное «непросвещенным гением» Сервантеса, это перечисление – лишь риторическая похвала истории. Менар же, напротив, пишет:
«…Истина, мать коей – история, соперница времени, хранительница содеянного, свидетельница прошедшего, поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего».
История – мать истины. Поразительный вывод. Менар, современник Уильяма Джеймса, определяет историю не как ключ к пониманию реальности, а только как ее истоки. Историческая правда для Менара – не то, что произошло, а то, что мы считаем происшедшим.
Финальные дефиниции – «поучательница и советчица настоящего, провозвестница будущего» – откровенно прагматичны.
Также зрима и контрастность стилей. Архаизированный стиль Менара (все-таки – иностранца) страдает некоторой аффектацией. Его предшественник, напротив, легко и свободно использует разговорную речь своей эпохи. Нет такого умственного упражнения, которое, в общем и целом, не приносило бы пользы. Любая философская доктрина вначале являет правдоподобный образ вселенной; проходят годы, и она обращается в главу – если не в один параграф или в одно имя – истории философии. В литературе такое дряхление еще более заметно. «Дон Кихот, – сказал мне Менар, – прежде всего был любимой книгой, а теперь – повод для патриотических тостов, восхваления родной грамматики и непристойно роскошных изданий. Слава – это недомыслие, и, видимо, самого худшего свойства».
Подобные нигилистические утверждения не новы, но самое интересное, что именно они обусловили решение Пьера Менара. Он задумал миновать суетность, подстерегающую всякий труд человеческий, он взялся за безумно сложное, но ничего не обещавшее дело. Все свои усилия и старания он посвятил воспроизведению на чужом языке уже созданной книги. Он делал множество черновых записей, упорно исправлял и рвал в клочья тысячи рукописных страниц [21]. Он никому не разрешал их листать, не желал, чтобы они его пережили. Я напрасно старался вообразить написанное.
Мне подумалось, что вполне правомерно видеть в «окончательном» Дон Кихоте своего рода палимпсест [22], где должны просвечивать черты – еле заметные, но все-таки различимые – «изначальной» рукописи нашего друга. К сожалению, только второй Пьер Менар, углубившись в работу первого, смог бы раскопать и воскресить эти Трои…
«Мыслить, анализировать, придумывать (писал он мне также) – это не аномальная деятельность, а нормальное дыхание разума. Возносить при этом до небес случайное удачное свершение, накапливать старые и чужие идеи, вспоминать с невероятным упорством то, что думал об этом некий «doctor universalis», – значит признаваться в собственной слабости или невежестве. Всем людям должны быть по силам все мысли, и думаю, что когда-нибудь так и будет».
Менар (может быть, сам того не желая) обогатил новым методом ограниченное и примитивное искусство чтения, методом преднамеренного анахронизма и произвольного додумывания. Этот метод, имеющий безграничные возможности, побудит нас отнестись к Одиссее так, будто она возникла после Энеиды, а к книге «Le jardin du Centaure» [23] мадам Башелье так, будто она написана мадам Анри Башелье. Этот метод расцветит происшествиями самые нудные книги. Приписать, например, Луи Фердинану Селину или Джеймсу Джойсу «Подражание Христу» [24] – разве это не малое обогащение их деликатных духовных проявлений?
Примечания
1
пятницах (франц.).
2
Рамон Лулль (Лулио Раймундо) (1235 – 1315) – испанский философ-мистик, теолог, алхимик.
3
Джордж Буль (1815 – 1864) – английский математик и логик.