Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 2, 2000
— А где наш гений? — сердито вскинулся Коротаев и, узнав, куда я его отрядил, принялся сердито выхлестывать из лодки воду. — Ну будет нам рыбалка-придуралка, коли наш поэт достанет водки! Ты ведь взрослый человек и этого парнечка знаешь…
Я велел поэту прекратить болтовню и заняться копкой червей под приярком, заваленным мусором, щепой и назьмом. Червяка тут велось пропасть, Коротаев оживился, отпускал шуточки, руками разгребал благодатную почву, напревшую в крапиве и лопухах.
Тут и Коля явился, неся через плечо сетку, полную весело гремящих бутылок. Он был взбудоражен удачей своей и вознамерился немедленно открывать бутылек с каким-то редкостным вином российского производства, украшенным яркой наклейкой, на которой различалась прежде всего овощь — свекла и морковь; красочное обрамление этикетки состояло из ягод калины, рябины и смородины.
Коротаев, нахально присвоивший себе роль командора, не дал нам разгуляться. «На месте, на месте порезвитесь», — сказал.
И мы, благословясь, поплыли по реке Кубене вниз по течению. Рубцов, нетерпеливо ерзая, за каждым поворотом требовал остановиться, уверял, что добычливей места не найти.
С озера Кубенского, куда впадает река Кубена, дул крепкий ветерок. В самом устье реки и на озере делать было нечего из-за волны. Километрах в трех от городка, возле крутого подмытого мыса, загораживающего уютный и глубокий омуток, я велел командору учаливаться на травяном бережку, невдали от которого прореженной стенкой темнел иссеченный ветрами с озера ельник и кое-где разбродно росший обшарпанный, кривой, хромоного на пригорки выскочивший соснячок. Ощетиненный можжевельник там и сям оживлял прибрежную картину, и, замочаленный льдом по весне и большой водой, измученно льнул к берегу ивняк.
Здесь пасли скот, трава была по первому разу выедена, лишь местами пучком росла кое-где метличка да несъедобный, краснеть начавший коневник и разный бурьян нагло топорщились всюду, но меж дурниной по земле приветливо расплескалась свежая, яркая зелень. Река сплавная, и повсюду было дополна топляка. Я начал разводить огонь, Коротаев же метнулся к воде, схватил кривую удочку, принесенную начинающим поэтом, принялся наживлять червяка и, нажививши, плюнул на него по старому обычаю. Коля, усевшись на бревно, скусывал с бутылки металлическую пробку, травил по поводу того, что напарник неправильно начинает рыбалку. Сперва надо выпить, закусить, потом уж, благословясь…
И в это время Коротаев через голову метнул к нашим ногам крупную сорожину (плотву) и заорал, что вечер подходит, самый клев наступает, а мы чего делаем?
— Чего делам? Чего делам? Дело делаем.
Костер разгорелся. Я расстелил свой плащ и на нем разместил закусь, расставил кружки. Витя все метал и метал на берег рыбину за рыбиной, взбудораженно ругался на нас и категорически отказался выпить.
— Ну, как хочешь, — прокричали мы в два голоса, — была бы честь предложена! — И, громко звякнув кружками, выпили по первой.
Вино оказалось сносное, хорошим теплом прошлось по нутру, и, чтоб нутро не забыло этакую приятность, мы налили по второй, затем и по третьей.
Хорошо мы выпили, хорошо поели, сидим с Колей, обнявшись, на бревне и во всю головушку орем: «Горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело…»
— Ну, была у волка одна песня, и ту отняли, — буркнул Коротаев, явившийся к костру, а мы все свое: «Го-оре горькое-е-э…»
— Там же еще слова есть, солисты!
— Какие?
— Ну, например: «Ой, беда приключилася страшная, мы такой не знавали вовек, как у нас, голова бесшабашная, застрелился чужой человек».
И мы с Колей охотно подхватили: «Ка-ак у нас, голова бесшабашная…»
Коротаев плюнул, выругался и пошел к своей удочке. А мы с Колей все пели и пели. И хорошо нам было, ох как хорошо!
Кончилось все это тем, что я проснулся по одну сторону бревна, Коля неподвижно лежал, натянув на ухо курточку, по другую. Комары, вялые от утреннего холодка, кружились над нами, и я почувствовал, что все лицо мое горит, уши распухли, глаза превратились в набухшие щелки. Повеселился ночью комар, попировал над пирующим народом.
В тумане маячила отчужденная фигура рыбака, то и дело махающего удилищем. Костер почти потух, и вокруг него был полный разгром. Нас ограбили вороны, все, что можно было съесть и утащить, они съели и утащили. Сыто обвиснув на ветвях елей, сонно глядели вороны на побоище, и стоило мне пошевелиться, сесть на бревно, как вся опушка огласилась торжествующими криками: «Дураки! Дураки! Ох, какие дураки!..»
— Коля! — теребнул я за куртку сотоварища по пиру. — Ты слышишь, как вороны торжествуют?
— А чё это они?
— Попировали возле нас.
— Да ну? — подскочил Коля из-за бревна. Огляделся спросонья и покрутил головой: — Вот эт-то да-а!
— Ну, рыбаки, ёна мать! Живы ли?
— Живы-ы. А где ты был?
— Где был, где был? Рыбалил.
— Ну и рыбаль дальше. Имай два тайменя, один с хер, другой помене.
— Таймени здесь не водятся. Я сорок восемь штук добыл — окуней, сорожин и ершей.
— А где они?
Витя опомнился наконец, упал на землю с небес, схватившись за голову, вскричал, заикаясь:
— Со-сорок восемь… Со-сорок восемь…
Из сорока восьми пригодных для ухи рыбин мы собрали только четыре, да из лодки принес рыбак утренний улов, и я принялся варить уху. Соль и буханку хлеба вороны унести не смогли, хотя булку и поклевали изрядно. Еще мы нашли половину пачки сливочного масла и плавленый сырок, закатившийся под бревно. Тем временем взошло солнце, обогрело, вороны маленько успокоились, но со своих мест не слетали, плануя сверху, чем еще возле нас поживиться, что спереть возможно. Витя остервенело выхватывал рыбин из воды, Коля подносил их к бревну и, уложив рядком, обкладывал крапивой. Потом это занятие ему надоело; разоблачившись донага, он попробовал пяткой воду и со всего маху ухнулся в реку, под удочку Коротаева. Тот было звереть начал, но потом махнул рукой, мол, все равно клев кончился, и тоже нагишом нырнул к барахтающемуся Коле.
Без восторга нельзя было смотреть, как два вологодских парня, да не парни, а уж мужики, по-ребячьи балуются в воде, ныряют, показывая мне заднее место, топят друг дружку, гоняются друг за другом и орут, орут, орут восторженно, счастливо.
К костру явились они усталые, утихшие. Я сказал, чтоб они не дрыгались, никуда не отходили, и пошел к воде ополоснуться хотя бы до пояса. Увы, легкие мои уже тогда не позволяли никаких вольностей на воде и на холоде.
От вчерашнего пира остались у нас с Колей две полные бутылки. Сосчитав валяющийся вокруг порожняк, Витя крутанул головой:
— Н-ну, вы даете! — И снова категорически отказался с нами выпивать. Гуляка, говорун, гармонист, бабник, он в то же время был организованным человеком. Быт свой и себя содержал опрятно; когда переставал пить, тут его не сдвинуть с места. Но уж когда Коротаев загуляет — отворяй ворота ширше: всю Вологду обегает, аж штанины отстают, где-то отдельно от кривых ног трепыхаются, со всеми встречными-поперечными обнимается, женский пол перецеловать норовит, а у самого в бороде болтается от селедки скелет. Это я увидел однажды у него в бороде рыбью кость и дразнил тем шкелетом. Он поначалу возмущался, но потом рукой махнул — мели, Емеля, тем паче сочинитель, твоя неделя.
И вот этот развеселый гуляка впал в трезвость, презирает нас, в разгильдяйстве обвиняет, в бесхозяйственности. А нам с Колей снова хорошо сделалось. Сидим, на белый свет глазеем, птичек слушаем, рекой любуемся. Тихое блаженство вокруг, редкая дружеская минута с нами и благодать в нас. Хорошо откушав, Коля лежит на спине, травинку покусывает, в небо глядит, потом поднимается и молча уходит в направлении церкви, виднеющейся на нашем, левом, берегу. Церковь эта служит, потому и бела, и приветливо смотрится.
Я лежу на траве и вижу, как Коля неторопливо удаляется, забредает в старую заросль, сгустившуюся в отдалении. Вот лишь силуэт его смутно виден, вот в метелках травы-метлички лишь лысина его заблестела, вот уж и ничего не видно. Ушел вдаль, в зеленых растениях утоп поэт. Что-то несет он в сердце своем?
Витя, большой любитель покушать, еще порылся ложкой в котле, поплевался рыбьими костями и отвалился под бревно на мной обогретое место. Когда-то и где-то приобрел он модную шляпу, этакую а-ля тироль, в пятнах и клетках, будто бы из кожи змеи анаконды сделанную, сверху по материи вроде как соплями измазанную. Он надевал ее редко, в исключительных случаях иль во время загула. И вот прикрыл он морду этой шляпкой, одна черная шамильская борода из-под нее видна. Однажды мы так его проняли этой бородой, что он взял и сбрил ее, и перед нами предстала личность круглая, сытая до блескучести, с дыркой на подбородке. Ну вылитый буфетчик с дореволюционного вокзала, и мы махнули рукой: «Лучше уж носи бороду».