Оксана Даровская - Браво Берте
В плотном, но не преступающем черты строю находились персонажи разной степени ущербности. Целилась стрелами на север и на юг парочка безносых амуров с отколотыми кудрями. В маске со стертыми красками замер в танцевальном па персонаж из веселого венецианского карнавала. Разыгрывалась сценка из старинной жизни, где кавалер во фраке с расходящимися полами преклонил колено пред однорукой дамой в небесно-голубом пышном платье. Застыл в полупоклоне тонконогий элегантный скрипач со смычком и грифом от отсутствующей скрипки в опущенных руках. Присел на пенек, наигрывая неведомую мелодию на остатке отбитой дудочки, юный пастушок. Не было здесь только зверья. К фигуркам животных Берта питала равнодушие. Ее привлекали исключительно только человеки, преимущественно творческих призваний.
Страсть Берты к фигуркам из фарфора имела фамильные корни. В ней был повинен ее отец – обрусевший поволжский немец с запутанной трагической судьбой. Небольшая восхитительная коллекция статуэток Мейсенской фарфоровой мануфактуры, сколько помнила себя Берта, пестрела на полке серванта их с теткой квартиры. Непревзойденным украшением, венцом коллекции, были «Танцор» и «Паяц» мастера Кендлера. «Танцор» был красочнее, эффектнее одетого в скромный белый костюм «Паяца». Но маленькая Берта, тайно от тетки, брала с собой на ночь в кровать именно «Паяца» и там, теребя покрытые позолотой пуговицы его курточки, крупные капли-серьги, прежде чем уснуть, заговорщически с ним шепталась. А ранним утром, бесшумно пробегая на цыпочках по прохладному полу гостиной, аккуратно водружала его на место.
И теперь, в иных жизненных декорациях, ее коллекция на подоконнике была чуть ли не единственным островком, напоминавшим о безвозвратно затонувшем прошлом.
Соседку по комнате, заядлую кляузницу Любовь Филипповну, Берта про себя именовала «Любка – плесневая юбка». По ощущениям Берты, от той исходил неистребимый запах старого затхлого сундука. При поступлении в интернат-богадельню заслуженных работников культуры, вслед за положенной профилактической беседой с руководством, Берту поместили на койку накануне «отошедшей» режиссерши одного подмосковного театра. Через неделю жизни рядом с Любовью Филипповной Берта уверовала: ее новоявленная соседка внесла немалую лепту в безвременную (спорить нечего) кончину режиссерши.
Ширококостная, полногрудая семидесятивосьмилетняя Любовь Филипповна принадлежала на первый взгляд к разряду «правильных», а по Бертиному заключению, подгнивших смолоду, если не с рождения. Свое пожизненное разложение она вуалировала отработанными за долгую певческую карьеру манерами. Но в истинности или фальшивости человеческих манер провести Берту было почти невозможно – она (после одного рокового случая, о котором позже) мгновенно распознавала цену любым из них. Как выяснилось в день Бертиного заселения, Любовь Филипповна многие годы состояла солисткой ансамбля русской народной песни и пляски. Берта, с детства воспитанная в лучших традициях драматического, оперного и балетного искусства, откровенно презирала народную манеру исполнения. («Этих рьяных плясунов в шароварах и вышитых рубахах навыпуск, этих румяных горлопанок в пыльных сарафанах и усеянных бисером кокошниках!») У нее имелось убеждение: «В такого рода „артисты“ могут податься лишь люди, забракованные на иных творческих фронтах. Ибо подлинное искусство призвано вырывать из сермяжной простоты, а не окунать в нее снова и снова». Исключение для Берты составляли три профессиональных хранителя и носителя русских народных традиций: хореографический ансамбль «Березка», хор Пятницкого и Северный русский народный хор, – этого было достаточно.
До попадания в здешние стены она помыслить не могла, что ей придется (не насмешка ли судьбы?) делить кров с второсортной представительницей певческих «народников». Именно в момент знакомства и признания «народницы» в преданности избранному делу Берта, как ни старалась, не сдержала эмоций. «Какой ужас!» – полушепотом произнесла она и, приложив узкую ладонь к щеке, медленно опустилась на койку. А спустя несколько секунд, отчасти предвкушая, что ее ждет, выдохнула: «За что?» Любовь Филипповна, оставаясь стоять по центру комнаты, замерла на полуслове. В образовавшейся тишине между пожилыми женщинами сверкнул яркий разряд молнии; с этого вечера нелюбовь Берты к жанру народной песни, помимо распеваний, регулярно подкреплялась вредоносными выпадами затаившей крепкую обиду соседки.
Необыкновенно бойкая для своих лет и габаритов Любовь Филипповна распевалась строго по графику: с 10:30 до 11:15, после утренней прогулки, и с 17:00 до 17:45 – перед ужином. По ее выражению, она «не намеревалась терять высшую квалификацию и при самых скверных соседствах». В нередко произносимой в лицо Берте фразе, сопровождаемой тяжелым пристальным взглядом, упор делался на словах «высшую» и «скверных». Начинала солистка с разнорегистровых «о-о-о-о-о», «а-а-а-а-а-», «у-у-у-у-у», потом комбинировала гласные, затем приступала к основному действу. Пела она исключительно форте, приняв в середине комнаты стойку с распростертыми в стороны и к потолку руками. Связки ее дрожали и вибрировали во всех регистрах подобно эвенкийскому варгану. Репертуар варьировался от «Поживем, моя милая, в любви хорошенько» до «Твою мрачную могилу всю слезами обольем». Окружение безмолвствовало, потому как над комнатой находилась нежилая часть здания, внизу располагалась столовая, одной капитальной стеной комната граничила с улицей, через другую стену жили туговатые на уши двойняшки Кацнельсон, филармонические флейтистка и арфистка в прошлом. Таким образом, Берта оставалась единственным прямым слушателем и свидетелем распеваний. Певческих сбоев на ее памяти случилось всего два. Когда прошлогодней зимой соседку сразило ОРЗ и с высокой температурой она слегла на несколько дней в отсутствие сил и голоса и в легендарный приезд по весне ее троюродной сестры из Вышнего Волочка, с которой день напролет воскрешались воспоминания юности.
Брюк «народница» не носила ни по какому случаю, зато домашних и прогулочных юбок у нее имелось великое множество, и любая из них излучала стойкий запах плесени, крепко въевшийся во внутренности общего на двоих «шифоньера».
Глава 2. Занавес
Театральная карьера Берты Генриховны Ульрих закончилась одиннадцать лет назад. Ради служения неувядающим Мельпомене и Талии Берта не раз ставила на карту собственную судьбу. И теперь почти ни о чем не жалела. Почти…
Она могла бы прослужить на театре куда дольше, если бы не тот внезапно настигший ее эпизод с нежелательной ролью.
В начале сезона девяносто девятого года театр отпраздновал пятидесятидевятилетие своей ведущей примы – ею была именно Берта, – а в середине января двухтысячного к ним прибыл молодой, прогрессивный, по слухам, режиссер Лев Геннадиевич Васильчиков, приглашенный из Красноярска поработать по контракту. Коллектив пребывал в творческом застое, и накануне приезда красноярского дарования театральные закоулки звенели, гудели в предвкушении: «Наконец-то… ветер перемен… молодая кровь… незамутненный взгляд… сибирский гений…»
Высокий, худой и гривастый, он обвел со сцены синеоким прищуром не отошедшую от встречи Нового года, растекшуюся по партеру труппу и с места в карьер начал, что ему «претит импотенция современных драматургов», что давно примерялся к классике и уже «взялся за нее в новом, нестандартном формате».
– Это будет на редкость динамичная пьеса, – мерил Лев Геннадиевич подмостки размашистым шагом, – абсолютно свежее прочтение горьковской «Старухи Изергиль». Вас удивляет, почему этот рассказ? Проиллюстрирую преимущества. Вы отметили, с каким фанатизмом режиссеры новой волны ринулись штурмовать Островского? «Бешеные деньги», «Доходное место», «Волки и овцы» и прочее. Нахлынула поголовная «островщина». Этой купеческой трухой они думают разоблачить сегодняшний день?! Ха! Пусть попыхтят, не возражаю. А вот «Старуху Изергиль» не ставил пока никто. Я, по крайней мере, таковых не знаю. Им кажется, – Васильчиков косо ухмыльнулся, на ходу кивнув в направлении левой кулисы, – что это не постановочное произведение. С ваших подмостков заявляю этим пигмеям от искусства: смотря в чьих руках! Итак, – страстно потер он руки, – на сцене у меня столкнутся Ларра и Данко, живущие среди нас. Ларра – сорокатрехлетний олигарх-нувориш, собирающийся отчалить в Лондон. Данко – студент технического вуза, выходец из наполовину интеллигентной семьи. – У правой кулисы Лев Геннадиевич притормозил: – Что? Кто-то что-то спросил? Уточнил? Мне показалось? – Труппа упорно молчала. Расслабив мышцы, он возобновил ходьбу. – Спектакль будет кипеть реалиями сегодняшнего дня, мощным противоборством двух антагонистичных начал! Вот актуальнейший конфликт! – Выхватив из-за левой кулисы стул, он сел на него в ореоле пыли вполоборота к залу, вытянул вперед спринтерские ноги, скрестил на груди руки, обратив лицо к потолочным конструкциям. – Детали конфликта я обрисую позже, его квинтэссенция разыграется во втором акте. Там герои подерутся: крепко, нещадно. Их драка ознаменует не только смену веков, режимов, но и… ладно, это потом… – Он прикрыл веки, стараясь снизить градус. – Ядром первого акта у меня станет женщина. Она явится контрапунктом всей истории. Никаких степей, таборов, разглагольствований у костра, как вы понимаете, не последует. Из предметов на сцене будет только скамейка – символ городского бульвара, где, пожилая, сильно пьющая, она начнет бессвязно, потом лаконичнее излагать свою биографию. А попутно – здесь – внимание! – кульминация мизансцены – взывать к прохожим в поисках нового Данко. Минимализмом антуража я хочу обострить, усилить нервный импульс ее страданий.