Андрей Матвеев - Эротическaя Одиссея, или Необыкновенные похождения Каблукова Джона Ивановича, пережитые и описанные им самим
Так вот, гипотетический читатель, основное ее (моей маменьки) безумие состояло в том, что — еще будучи девочкой — она была безупречно добра по отношению к мужскому полу. Говоря же более точным и научным языком, еще с раннего отрочества она стала нимфоманкой. То есть давала всем и везде и делала это исключительно по любви. Она была одна сплошная, воплощенная любовь Другое дело — в чем воплощенная. С тех пор, как она родила меня, мне не доводилось видеть ее лона, а как дородовые, так и собственно родовые мои воспоминания начисто отсутствуют. Но порою мне кажется, что лоно это было уникальным, всем межножьям межножье, всем лонам лоно, ибо к двадцати пяти годам, то есть ко дню своей скоропостижной кончины, число ее партнеров — как она обронила одним погожим летним вечером своей подруге, когда я, тогда еще совсем юный, лишался девственности этой самой подругой, а было мне… Да, было мне одиннадцать лет, ибо матушка родила меня в четырнадцать, соответственно папенька, мир праху его, трахнул маменьку в ее тринадцать, но пора перестать скакать с одного на другое, порядок нужен во всем, тем паче — в хронологии жизни ДК. Как уже было сказано, к двадцати пяти годам список сексуальных партнеров моей матушки превысил совместные достижения Пушкина и Казановы (кто хочет, пусть подсчитает), можно представить, что это было за лоно, которое выдержало триста да еще почти полста членов и сколько спермы оно в себя приняло. (Удивительно, что Господь не дал мне ни брата, ни сестры, впрочем. Бог правильно рассудил, что хватит одного ублюдка, то есть меня.) Во всей этой истории остаются еще три недоговоренных момента.
Первый, собственно, и касающийся моего зачатия.
Второй — подсчет маменькой количества своих любовий и мое (мимолетом, походя, всуе, так, попутно) лишение девственности ее же подругой.
Третий. Смерть маменьки, трагичная и в чем–то великолепная. По пунктам, по порядку, пытаясь изложить события как можно логичнее.
Папенька мой, имени которого маменька так никогда и не узнала (в графе «отчество» у меня стоит дебильное «Иванович», так что я Джон Иванович Каблуков, то бишь Иван Иванович, но на это особого внимания я никогда не обращал), был на пожизненном поселении в том самом приюте скорби, неподалеку от которого и находился барак, ставший местом моего рождения. Собственно говоря, и маменька проживала в данном бараке с момента своего рождения, будучи потомственной рабоче–крестьянской девицей (это от нее у меня первая половина моего вырождающегося квартерона, ибо именно ее отец происходил из крепостных, а мать — из потомственных пролетариев). Да и девственности маменька лишилась тоже в этом самом бараке (как и я, только — естественно — с разрывом во времени). Своего первого мужчину маменька запомнила на всю жизнь и любила рассказывать мне о нем вечерами, когда мы сидели с ней на подоконнике и смотрели — предположим — на луну. Он был главным местным дворником, шел ему сороковой год, маменьке же только–только исполнилось двенадцать. Он трахнул ее под лестницей на втором этаже, когда застукал там за невинным занятием мастурбацией. Дай покажу, как это делается, сказал он, покажи, сказала маменька, ну–ка, разведи пошире ноги, скомандовал он, доставая рукой из дерюжных штанов свой огромный прибор, ой, сказала маменька, но с удовольствием подставила передок и даже не вскрикнула, когда главный дворник сломал ей целку. Что же касается папеньки, то, как я уже сказал, он был на постоянном поселении в доме скорби и работал там водовозом. Впрочем, тут в этой истории начинается некая причудливая причинно–следственная связь, замыкающаяся все на том же главном дворнике, что первым опробовал потрясающее лоно моей родительницы. По своей службе тот был вхож в приют, многих психов знал лично, а с папенькой моим даже поддерживал определенные профессиональные отношения: один водовоз, другой — главный дворник. Как–то раз, общаясь с главным врачом по поводу необходимости срочной уборки территории перед какой–то высокой столичной комиссией, главный дворник (главный врач и главный дворник, чудесное единение, почти что слияние в начальственном экстазе) от нечего делать — как я понимаю, моменты уборки территории уже были оговорены, необходимое количество спирта выпито — спросил своего главного коллегу (спросил просто так, от нечего делать, лишь бы потрепать языком) о своем знакомом водовозе и узнал потрясающую вещь. Да, сказал главный врач, несчастный человек, из дворян ведь, мать у него дворянка, причем потомственная, столбовая, отец же был профессором в Петербурге, сам он учился играть на виолончели, да вот… — И главный врач крутанул рукой у виска. — А что же, никто не знает, как его зовут? — поинтересовался главный дворник. — Да так получилось, — сурово промолвил главный врач, — кто он — знаем, а как зовут — не знаем, один он сейчас, все у него померли, лучше скажи, спирту хочешь? — Главный дворник с удовольствием дерябнул добавочные пятьдесят граммов неразведенного спирта и почувствовал по тяжести в приборе, что ему пора кого–нибудь трахнуть, к примеру, мою предполагаемую маменьку. Что же, он пошел в барак, завалил матушку на спинку, быстренько кончил и, отпыхиваясь, поведал ей фантастическую историю про водовоза из благородных и даже пообещал матушке его показать. Так завязалась собственно моя судьба, ибо на маменьку рассказ этот произвел неизгладимое впечатление.
На следующий же день она подкараулила водовозную бочку неподалеку от барака и стала разглядывать загадочного психа из непростых. Тот в это время меланхолично смотрел, как толстая каурая лошадь срет прямо посреди дороги, а потому не хочет трогаться с места. Маменька посмотрела на лошадь, на дымящиеся лепехи навоза, на одетого в телогрейку и ватные стеганые штаны возницу, а потом вдруг подбежала и задрала юбку. Под ней, естественно, ничего не было, и, показав бедолаге–вознице свой, уже неоднократно опробованный передок, матушка опустила юбку и убежала. Подобные провокации с ее стороны продолжались еще какое–то время, пока, наконец, возница не выдержал и не овладел моей будущей родительницей прямо на железнодорожной насыпи, что шла как раз между дурдомом и бараком.
Да, я забыл сказать еще одно. Папенька страдал заторможенностью речи, а значит, практически ничего из того, что он говорил, разобрать не удавалось. Но маменьке это тоже нравилось, и вообще она считала, что родитель мой был образцовым самцом. Соития их продолжались в течение пары месяцев, а потом папенька отдал Богу душу, честно говоря, по вине маменьки — она так распалилась в один прекрасный момент, что решила произвести с ним оральный акт, проще говоря, взять минет (еще можно — заняться французской любовью). Делала это она столь страстно, что в тот момент, как папенька спускал в еще юный маменькин ротик, она откусила ему головку, и бедный псих этого не пережил. А через неделю, как раз когда пришел срок очередному маменькиному кровоизлиянию, месячные не наступили, не было их и еще через неделю, и матушка поняла, что понесла. Главному дворнику в то время уже была дана отставка, так что понести она могла лишь от уже покойного водовоза, хоронили которого скромно, даже без оркестра, только главный врач в надгробном слове упомянул, что скончался этот замечательный человек столь достойно, что подобной смерти можно пожелать любому. Вот так и получилось, что я произошел на свет в бараке, как уже было сказано, и родила меня маменька в неполных четырнадцать лет. Ей оставалось одиннадцать до того дня, как она ушла в мир иной, и почти столько же до того, как я и ее подруга узнали количество мужчин, бывших в ее жизни. Разговор этот столь распалил подругу, что она сбегала еще за одной бутылкой водки, а потом мы завалились все вместе на брошенный на пол матрац (кровати у нас никогда не существовало, маменька говорила, что от этого только жир на теле появляется, а если жира много, то плохо трахаться), я лежал с краю, маменька уже храпела, а подруга внезапно засунула руку мне в трусики и стала ощупывать мой маленький детский членик. Внезапно он встал (до той ночи сие происходило с ним лишь несколько раз и всегда приводило меня в смущенное недоумение. Мама, спрашивал я, показывая вздыбленную письку, что это такое? Подожди, говорила матушка, смеясь, придет время — узнаешь), и тогда подруга положила меня на себя, раздвинула свои огромные, как мне показалось, ноги и погрузила мою письку во что–то глубокое и влажное. Ой, вскрикнул я, что вы делаете, черти, пьяно пробормотала маменька, а потом приподнялась, посмотрела, как подруга сладострастно потряхивает меня на себе, и начала хохотать. — Ну все, — сказала маменька, — теперь и подыхать можно, сыночка при мне выебали! — тут я и кончил.
Да, да, именно тогда, в предпоследнюю ночь жизни моей горячо обожаемой матушки, я и кончил в первый раз, кончил впервые, кончил, практически ни разу до этого не предаваясь онанизму, а начав сразу с женщины, что же, хотя бы за это надо сказать маменьке спасибо. Спасибо, маменька, говорит Д. К, большое тебе спасибо, слезы внезапно брызгают из его глаз, ведь это просто невозможно — так ощутимо ясно представить себе это ностальгическое видение собственного детства: пустая комната барака, большой матрац, две распитые поллитры, закатившиеся в угол, обнаженная, смеющаяся маменька, хрупкая, тонкая, полногрудая, длинноногая маменька, приподнявшаяся на матраце и смеющаяся при виде того, как потная подруга елозит на себе одиннадцатилетнего мальчика, прижимая его головку к своим грудям, а еще безволосый член — к огромному и мохнатому межножью. Увы, все это в прошлом, как папенька, так и маменька покинули меня, оставив одного в этой печальной юдоли слез, именуемой жизнью. На следующий же вечер мать нажралась до поросячьих соплей (еще говорят — поросячьего визга) и попыталась сама полюбить себя непонятно откуда взявшимся кукурузным початком огромных размеров. «Скорая» увезла ее в три ночи, а наутро подруга пришла за мной и сказала: ну все, Ванька, отъебалась твоя маманя, пошли, у меня пока поживешь, a после похорон что–нибудь придумаем. Конечно, о том, как умерла маменька, я тогда не знал. Это уже позже, достигнув совершеннолетия и вернувшись в родной город, я получил через знакомых работников милиции доступ к ее архивному делу (поди сохранили как казус, не иначе) и целую ночь провел, перелистывая пять уже выцветших листочков, заполненных бледной фиолетовой машинописью через полтора интервала. Заключение судмедэксперта, показания соседей, что–то еще. (Кстати, последней фразой моей родительницы была: «Я достигла седьмого неба, кобеля проклятые!») Но это уже не важно, все это уже не важно, спите спокойно, любезные мои родители, Джон Каблуков рожден и продолжает жить, жаль лишь, что нет у меня родных могил, некуда прийти и всплакнуть в минуты не столь уж редкой хандры, у всех есть, а у меня вот нет, но ведь и это отличает меня от прочих, меня, Джона Ивановича Каблукова, с одним «в», а не двумя «ф» на конце. Похороны маменьки состоялись через пять дней, народу почти не было, и совсем уж не было мужчин, если не считать, конечно, меня. «Сик транзит глория мунди», сказал бы я сейчас, начертав это красивой латынью и еще переведя — мол, так проходит слава мирская. Но тогда я даже не знал, что есть такой язык, латынь, тогда я не знал даже, что русский язык может быть совсем иным, не тем, на каком говорили маменька и прочие обитательницы нашего прелестного барачного рая, что неподалеку от психушки, сразу же за железнодорожным полотном. Недавно я посетил те места, барака уже нет, да и дурдом перевели за город. Я миновал беспардонно вторгшийся в этот тихий мир детских грез кооперативный гараж, дошел до железнодорожной насыпи, постоял немного у того самого места, где — по преданию — папенька впервые овладел маменькой, а потом и у того, где — все по тому же преданию — он отдал концы, лишившись (простите невольный каламбур) конца, и тут я понял, что детство прошло. Еще через несколько дней после похорон Д. К. был увезен непонятно откуда взявшимися родственниками на другой конец страны, что и послужило началом его отрочества.