Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
Жизненные циклы сельди — время нагуливать жирок, время метать икру — были гибкими. Все прежние штормы их мало интересовали — от них оставались лишь сломанные весла да разбитые бочонки. Когда ветер начинал баламутить поверхность, сельдь уходила на глубину и искала убежища среди прибрежных скал, а когда волнение стихало, снова поднималась к поверхности в поисках пищи. Но этот шторм отличался от предыдущих: странный шторм — начинался-то он обычно, но потом стало происходить нечто непонятное. Рыбы, как всегда, ушли выжидать на глубину, но шторм все бушевал, все сильнее закручивал воду. Сельдь, забившаяся во впадины возле острова Узедом, трепетала от ужаса, потому что шторм с корнем выдирал водоросли, зачерпывал ил, ярость его проникала все глубже и глубже. Что происходило на поверхности, сельдь не знала, а там отмели отважно сопротивлялись наступлению на береговую линию, однако шторм откусывал куски берега и сплевывал их в подарок затаившимся рыбам. Истерзанные обитатели суши сдавались на милость обитателям глубин, разнообразным, многочисленным, терпеливым.
Для сельди прибрежные города были удивительными, таинственными местами, где под безлунным небом заканчиваются все пути. Здесь встречались, переплетались кильватерные волны, суда следовали одно за другим, оттуда, сверху, доносились глухие крики, и над косяками сельди, словно бесцельно бредущие стада, неуклюже проплывали неясные очертания днищ. Рыбы шли за ними до самого порта и погибали в сетях, которые обитатели суши вытягивали на борт, — в середке запутывались самые крупные рыбины, они пытались прорваться на свободу, но нити все туже впивались в жабры, и рыбины задыхались. Сквозь скопившуюся на поверхности грязную пену, особенно плотную у причалов и на отмелях возле мыса, невозможно разглядеть, что там, в городах, происходит. Но рыбы догадывались, что их, этих одиноких существ суши, очень много и что они ужасно непоседливы. Алчность — вот что движет обитателями городов. У них отсутствует плавательный пузырь, они перемещаются, повинуясь каким-то непонятным течениям, и где у них, в конце концов, расположены зубы, глотки, желудки?
Но что это? Новый призвук в ярости шторма или эхо особенно мощного удара? Огромные пласты глины сорвались с истерзанного утеса, глыбы песчаника с грохотом покатились и рухнули в пучину, волны наконец-то победили отмель, устремились вперед, отхлынули, и вслед за ними, не выдержав собственной тяжести, ушло то, что казалось намертво вросшим в сушу. Содрогнулось дно, взмыли тучи ила, забившие рыбам глаза и жабры, но постепенно ил осел, и стали видны масштабы разрушения. То, что опустилось на дно, было больше самого большого из кораблей, это было той самой тайной, которой так долго жаждали рыбы, и оно все еще было окутано собственным последом. Там, за мелководьем, лежало оно, раскинувшись необозримо, со всеми своими людишками, домами, повозками, скотом и ароматами, которые рыбы ощущали раньше только издали. Маняще-зловонное изобилие… Рыбы выжидали, они чувствовали, что буря стихает. Они таращились друг на друга, их толстые серебряные тела вились вокруг этих щедрых даров. И вот уже самые первые вильнули плавниками и устремились к цели. Побежденные существа, те, что жили наверху, принесли рыбам свою дань — город.
Старые сельди плавали вместе с его жителями, кружили вокруг храмов, надзирали над рынками. Они заплывали в окна и двери, выискивая неуклюжих гигантов в развевающихся одеждах, которые когда-то разгуливали по улицам. Колеблемые течениями, гиганты походили скорее на растения, чем на людей. Сельди всплывали, погружались, всплывали вновь. К ним прибивались косяки других рыб. Поверхностные слои бурлили от мириад мальков — им никогда не забыть выкованного штормом договора о дружбе. Со временем город станет для них таким же привычным, как морское дно, а потом и вовсе от дна неотличимым.
Дары и годы: водоросли подбираются все ближе к берегам, суглинистые почвы размываются и уносятся волнами. Отсутствие приливов означает, что выживают даже низкие берега и островки. Самые древние останки в море — акульи зубы да китовые челюсти. Дрейфуют по морю тростниковые плоты, порывы северного ветра загоняют их в лагуны и в устья рек. Парус погружается в колеблющуюся тьму, в ней посверкивают кубки и браслеты, чтобы исчезнуть в обволакивающем иле. Копья, ножны, лини, мешки с зерном — у всех свои траектории погружения. Пробитые корпуса кораблей сначала кренятся, а вот верхушки мачт ныряют сразу, но участь у всех одна: они попадают на дно. Существа, живущие на суше, тонут. Если лед не поддавался никому, то занявшая его место вода принимает всех, вода — умелый растлитель, в конце концов ей все отдаются. Сельдь это понимает. Со времен города — а ведь это было сотни поколений назад — их косяки никогда еще не были такими плотными и такими любопытными. Дань, ниспосылаемая сверху, всегда загадочна и неповоротлива, неуклюжа и бесформенна, исключений не бывает. Но это — оно не плавает и не тонет, а словно бы парит в воде так, как парят они. Они подбираются ближе, и это начинает дрожать, они чувствуют, как волнуется вокруг этого вода. В их отолитах отдаются какие-то глухие удары, плавники начинают трепетать. Здесь, на глубине, видно плохо, но что-то там, под этим, еще и болтается! Что это? Может, наконец-то ключ к последней тайне города? Что-то вьется там, наверху, они кружат все ближе и ближе, что-то напрягается, ослабевает и исчезает. Самая крупная из рыб тычется носом в пришельца: это наши, сельдяные воды, самые холодные слои! Но может, они ошиблись? Потому что это все-таки, кувыркаясь, тонет, скрывается из виду. Некоторые из рыбин теряют к нему интерес и уплывают прочь, а глубоководные течения подхватывают пришельца — фантастическую дань, дрейфующую в почти пресной, лишенной приливов воде, вскормленной весенними ручьями, обремененной памятью о льдах, усмиренной неровными берегами, становящейся все глубже и мрачнее по мере приближения к городу. Ну что, забыли об этом? Нет, не совсем. Тупые рыбьи носы тычутся в его бока. Любопытные сельди не позволяют этому погружаться слишком быстро, собственная странная форма выталкивает предмет на поверхность. Что же это такое? Вот что: в море погружается бочка, а в бочке сидит человек.
Тренировались они в Эвальдовом пруду, заросшем скользкими водорослями и усеянном рыбьими костями. По берегам его, вперемешку с дохлыми рыбами, гнили налетевшие из буковой рощи листья, в стоячей темной воде плавали хлопья пены. Пруд располагался позади сарая, в котором вялили сельдь, ярдах в пятидесяти от берега. Позапрошлым летом Эвальд пытался его осушить. Слева земля шла под уклон — он решил, что, если прорыть во влажной торфянистой почве канаву, вода из пруда вытечет. Но уже на следующий день края канавы обвалились, и пруд снова наполнился. Эвальд как раз вернулся с ярмарки в Воллине и печально взирал на возрождение собственного пруда. Он нацедил себе пива и уселся за рыбным сараем. Допившись до мрачной ярости, он взвел лисьи капканы и пошвырял их — один за другим — в стоячую воду: в назидание себе самому, чтоб больше не пускаться в столь глупые предприятия. Капканы так и остались лежать на дне, о чем он предупредил их обоих, надеясь отвратить от нелепой затеи, но они не послушались.
— Выше, Бернардо! Выше!
Они соорудили ворот, однако тот работал не очень хорошо, и его место заняли три шеста: два были связаны крест-накрест, а самый длинный, вставленный в уключину, служил рычагом. На одном конце шеста, над прудом, болталась большая бочка, на другом конце — Бернардо. Повинуясь идущим из бочки глухим командам, он то взбирался по шесту вверх, то сползал вниз. Они законопатили щели между планками бочки, прорезали сбоку окошко, в которое вставили кусок украденного в Нюрнберге стекла, а саму бочку обшили кожей, кроме окошка и верхнего днища, вокруг которых шла шнуровка.
— А теперь ниже, Бернардо! Ниже!
Он услышал громкое «плюх», почувствовал, как бочка погружается и затем перестает, оставшись на плаву — верх ее торчал над прудом дюймов на шесть, окошко оказалось наполовину над водой. Бочку позаимствовали из рыбного сарая Эвальда, и она, разумеется, воняла рыбой, да и парочку заноз тоже подарила. Он увидел, как шест, с помощью которого его опустили в пруд, взмыл вверх — прилепившийся к нему Бернардо походил на ленивца-переростка. Он помахал рукой, и бочка опасно качнулась. Ничего, все поправимо, нужен камень-балласт. Бернардо вроде бы тоже махнул рукой, широко и щедро, а на самом деле это у него разжались руки, в результате чего он свалился с шеста. Один конец, естественно, взлетел, а противоположный, к которому прикрепили бочку, рухнул в воду. В ожидании неизбежного он обхватил себя руками, хрясь! — конец шеста ударил по бочке сбоку, бочка медленно накренилась, перевернулась, а он — вверх ногами — оказался в кромешной тьме и запаниковал.