Ирина Ратушинская - Наследники минного поля
— Ну, Гав, ну не бойся, ну я тебя не брошу, ну успокойся, Гавчик.
Пёс зажмурился и притих, для безопасности засунув нос к ней подмышку. Платье было всё равно разодрано и перемазано, и лучше было не думать о том, что скажет мама.
— Тебе родители позволят? — неуверенно спросил Алеша, глядя на пса. — Моя мама — точно нет. Скажет, он кота съест. Мурзика.
— И моя мама не позволит, — вздохнула Света.
— А папа?
— Папа… папа бы мне все позволил!
Света с ужасом почувствовала, что слёзы уже были в горле, и в глазах, и в носу, и никак их было назад не загнать, оставалось только молча утираться о собачий бок. Алеша лишних вопросов задавать не стал, только деликатно сказал:
— Во у песика язычище! Он тебе с одного лиза всю морду обслюнявил. А на Гава, смотри, откликается. Может, мы его тут попрячем пока, а? А еду таскать будем вместе, я ещё ребятам скажу.
Но Гав наотрез отказался расстаться со Светой, и решено было, что он пока побудет в Светином сарае, туда мама все равно боится заходить, потому что там крысы, а ходит туда одна Света, так что никто не узнает. А с едой — да, еду таскать придется. Только что дальше делать, непонятно. Мама собирается Свету отправить в пионерский лагерь с третьего июля. Ну, можно будет заболеть, или ещё что-нибудь. Они тут недалеко живут, на Нежинской.
Алёша развернул бешеную деятельность, и во двор на Нежинской они зашли уже в сумерках. С увесистым газетным пакетом, пахнущим на зависть всем окрестным собакам, потому что у Алёши мама была на дежурстве, а у Петрика и Мани мама как раз жарила котлеты.
Гав был сообразителен и, оставаясь в Светином сарае, умирающего лебедя устраивать не стал. Может, потому что тут Светой пахло. Ему подстелили старый половик за дровами. Алёша обещал назавтра забежать, и Света, сделав "приличную девочку", пошла домой. Только в коридоре, при электричестве, она разглядела как следует свое платье и поняла, что этим делу не поможешь.
Да-да, дальше была безобразная сцена, и мама гонялась за Светой вокруг стола с отцовским ремнём, семилетний Андрейка в страхе прятался за диваном, а Света уворачивалась от пряжки и орала:
— Вот вернется папа, всё ему расскажу!
— Тише, люди услышат! — зашипела мама, но Свете уже было всё равно, что услышат люди. Только и сил орать вдруг не стало. Потому что тогда ещё, ища высокие, до крыш, деревья на Коблевской, она почему-то почувствовала, что папа никогда не вернется. Тогда — почувствовала, а сейчас поняла, и повалилась на пол, в отчаянии дергая худенькими лопатками.
Мама, сразу ослабев, теперь сидела над ней, размазывая слёзы, как девочка, причитая навзрыд:
— Целый день на работе… Андрейка, как беспризорник… некормленый… а ты…
— Мам, я не голодный, — пискнул Андрейка из-за дивана, но эта неумелая защита только подлила масла в огонь.
— Он не голодный, его соседи кормили… стыд какой… ребёнок из нашей семьи… побирается! Я тяну, как лошадь, а ты от рук отбилась… с хулиганами… я четыре ночи это платьице шила…
Ей было двадцать девять лет, Светиной маме, и уже четвёртый год после ареста мужа "без права переписки" она выбивалась из сил, поднимая на ноги детей. Работа диспетчером на "Одессе-Товарной", со сверхурочными, ещё могла бы как-то прокормить. Но только отвернись — и дети что-нибудь нашкодят, или чего-то лишнего наговорят, или окажутся под дурным влиянием. Марину донимал ужас, что они, лишённые присмотра, вырастут босяками. Если вообще вырастут, а не попадут под машину и не утонут в море. Андрейка, ее маленький Ендрусь (так она его называла на польский манер, когда никто не слышал), ещё ничего, ласковый и послушный. Пока послушный, а что будет дальше? А Свете одиннадцать, уже могла бы присмотреть за братом. Но это же не девочка из приличной семьи, это сорви-голова, уличная девчонка, и сладу с ней нет никакого. Вся в отца, и норов отцовский. Она же говорила мужу: у неё мальчишеские замашки, и зачем это поощрять? А он только хохотал, большой и широкий, и подкидывал их на руки: раньше Свету, потом Марину, с одинаковой лёгкостью.
— Мои вы мурмулеточки!
Ему нравилось, что девочка растет сорванцом, и поет песни про красную кавалерию, и нечего думать водить ее в кружевных воротничках и шелковых ленточках. Он был в восторге, когда на вопрос культурных знакомых, кем Света хочет быть, девочка сморозила: "пожарником". Это в шесть-то лет, когда уже можно разбираться в приличиях! Он её баловал, она была "папина разбойница", и вечно у них были свои делишки и маленькие секреты. Света не хотела учиться музыке — и он в один прекрасный день продал за бесценок пианино. Света капризничала и плакала, когда ей расчесывали косы, а какие были косы! густые, дивного медового цвета! — и он повёл её в парикмахерскую и постриг под мальчика. Разумеется, к полному её восторгу. И каждый раз, когда Марина пыталась возразить, хватал её в охапку целовать:
— Сама ты у меня еще малышка!
И что было отвечать, если она вышла замуж в семнадцать лет, влюбившись, как дурочка, в красного командира — за дикарскую широту его и за веселье, за красивое имя Андрей, за то, как пел про чёрных коней и голубые очи, за то, что шинельку свою при первой встрече кинул в грязь ей под ноги, чтобы ей не запачкать башмачков… Очертя голову влюбилась, как польская панночка. Которой она и была: панночка из хорошей семьи, обнищавшей под Советами, но с традициями. И — в лучших традициях — не посчиталась ни с родительским горем, ни с босяцким прошлым своего красного командира, и позволила себя умыкнуть. В другой, совершенно чужой город, в другую жизнь, в полную волю "коханего".
А уж он целовал ей ножки, каждый раз умиляясь, какие маленькие, покупал меха, заваливал цветами (в том числе и сиренью, ворованной с кладбища). Ничего не откладывал на завтра, хотя был на партийной работе, в каком-то там снабжении, она это плохо понимала, а он смеялся:
— Однова живем!
Обставил квартирку, как конфетную коробку, имел уже персональную машину с шофёром, а Марине работать не позволял: ни-ни! И возил в Крым на виноградный сезон, а однажды чуть не сломал себе шею в горах, когда она увидела красивый камень и в шутку его захотела: именно потому, что до него было не добраться. Он и до сих пор в доме, этот тёмно-красный кусок сердолика: все Марина распродала, что могла, а с ним не могла расстаться. И дом уже не тот, из того их сразу выселили после ареста Андрея, теперь у них одна комната в коммуналке. И Андрея нет. А сердолик всё лежит на шаткой тумбочке, уцелевшей с лучших времен. И ремень вот остался солдатский: детей воспитывать. Света, всхлипывая, стояла над матерью и гладила ее по волосам:
— Ну мамочка… ну не надо…. ну все будет хорошо. Ну, я больше не буду. Буду дома сидеть и смотреть за Андрейкой, и дальше сарая не ходить, и платье сама зашью и постираю… и поглажу… и оборочки отутюжу… ну, мамочка!
На секунду Марина уловила тень подозрения: почему вдруг выплыло "не дальше сарая"? Но, размякшая от жалости к себе и к детям, она ни во что уже не стала вдаваться, только прижимала к себе бедовую Светину голову. Наплакавшись, они заснули все втроём на диване, и, уже засыпая, Марина подумала, что она все-таки плохая, легкомысленная мать: не проверила, как дети умылись на ночь. А если не проверить — они, конечно, по носу повозят, а за ушами не вымоют.
Нельзя сказать, что этот день был такой уж мирный, но всё-таки заснули они, расцеловавшись и всё друг другу простив. И правильно сделали. Всё равно это был их последний мирный день, и он уже кончился, уже остывали раскаленные солнцем крыши и булыжники дворов. Влажно, по-ночному, лепетали деревья, кончились разговоры и смех у дворового крана, только у Никитиных в дальнем углу двора, наверное, была вечеринка, там светились оба окна, и плескало оттуда заезженной Рио-Ритой. И ещё вечера и ночи им оставалось целых пять часов, а уж на шестой самолёты Третьего Рейха имели приказ открыть восточный фронт. Одесса, по своему расположению, на линии этого фронта должна была оказаться на удивление скоро.
ГЛАВА 2
Мама была на работе, когда войну объявили по радио, но Света особенно не волновалась. И так все знали, что будет война, и заранее известно было, какая: малой кровью и на чужой территории. И появятся новые республики освобождённых народов. Гитлер был "заклятый друг", так что ясно было: мы только и ждали, чтобы он напал первый. Правда, музыка по репродуктору во дворе звучала на всё это непохожая. Грозная. Андрейка на всякий случай жался к сестре, и она занялась делом: завтраком для братишки и Гава. Там, в синенькой кастрюльке, оставалась рисовая каша: только разогреть на примусе. И мама оставила пару сарделек: одну сварить Андрейке, а свою она скормит Гаву. Всё равно в такую жару есть не хочется.
Ближайшие несколько дней Света твёрдо намеревалась делать "приличную девочку". Тогда, она надеялась, мама позволит узаконить Гава. Тем более, что пионерский лагерь счастливо отпадал: какой теперь лагерь, когда война? Андрейка от Гава пришел в восторг, особенно когда пес его всего облизал в два приёма. На свету Гав оказался не чёрный, а тёмно-серый, породу же определить Света затруднилась. Для овчарки — слишком велик и лохмат, а какие ещё бывают большие собаки?