Владимир Губайловский - Учитель цинизма
Когда настала пора в конце второго курса выбирать научного руководителя, к Стечкину выстроилась целая очередь. Взял он не всех. Но вот Аркадия взял. И Аркадий занимался у него объектами с красивым названием «сплайны» — если, конечно, оставалось время от неотложных дел.
Курс матанализа Сербор, как и положено, начал с теории действительного числа. Он вводил действительное число через сечения Дедекинда. Как утверждает Владимир Андреевич Успенский, ударение в фамилии этого знаменитейшего немецкого математика следует ставить на первом слоге, но сколько я ни тренировался, нормально произнести «Дедекинд», а тем более «дедекиндовы сечения» у меня не получается — наверное, потому что Стечкин говорил «Дедекинд», и этот юношеский вывих консервативному лечению не поддается.
На лекции, которая завершала изложение теории действительного числа, Стечкин сказал: «О том, что такое число, думали умнейшие люди на протяжении тысячелетий. Существует множество определений числа. Но я вам этого определения давать не буду. Я скажу иначе: действительное число — это элемент множества действительных чисел».
Боюсь, что даже самые умные и эрудированные из нас ни сном ни духом не ведали ни о Плотине, ни о Канте, ни о Гегеле, и потому подробности тысячелетних страстей вокруг понятия «число» в аудитории 14–08 в этот день и час были известны ровно одному человеку — самому профессору Стечкину. И он это отлично понимал. К кому он обращался, давая свою глубокую формулировку? Как ни странно, в частности — ко мне. Но не к тому безусому и безбородому первокурснику, который сидел как на иголках, поскольку очень торопился то ли на свидание, то ли за пивом. А к тому человеку, который через тридцать с лишним лет, когда самого Стечкина уже не будет на этой Земле, припомнит его слова, задумается над ними и что-то поймет в окружающей действительности. Впрочем, тот первокурсник со своей задачей справился вполне удовлетворительно: слова Стечкина его поразили, а вот почему — он объяснить наверняка не смог бы.
Давая определение множества действительных чисел, мы описываем некоторый набор объектов, подчиняющихся строгой аксиоматике, — объектов, которые находятся друг с другом в формально-строгой системе отношений. Если совокупность объектов образует множество действительных чисел, любой элемент такой совокупности и есть число. И нет необходимости доискиваться каких-то внешних, философских дефиниций, вроде того что единица есть единое, а один плюс один — многое.
Фактически наш профессор предложил метод осмысления мира, а не только чисел, а мы этого просто не могли охватить своими куриными мозгами.
Попробуем дать определение человеку. Можно долго резвиться, придумывая разные варианты, вроде того, что «человек — двуногое животное без перьев», и получить от Диогена Синопского в качестве контрпримера — «ощипанную курицу». Подойдем к этой задаче так же, как Стечкин к понятию числа. Тогда мы можем сказать: человек — это элемент человечества. А вот уже человечество определим как набор объектов, которые находятся друг с другом в известной системе отношений. Эта система может основываться на обмене информацией между объектами. При этом каждый объект выступает и как адресант, который сообщение генерирует, и как адресат, который сообщение принимает. Мы можем дальше уточнять, какие именно сообщения являются для этих объектов характеристическими, то есть выделяющими человека среди всех других объектов, способных создавать и воспринимать информацию. Но исследование таких характеристик заведомо проще, чем любая попытка уяснить, что же такое человек как он есть. Мы рассматриваем не вообще человека, а субъект, участвующий в конкретных типах коммуникаций. А этот субъект оказывается пересечением информационных контекстов. Среди них можно попробовать выделить формообразующие и вторичные. Бродский, например, полагал, что характеристическая информация, определяющая человечество, — это поэзия. Не могу сказать, что это определение безупречно, но мне оно явно по душе.
Я здесь действовал в полном согласии с принципом, предложенным Стечкиным. Повторюсь: человечество — любое множество, в котором способна циркулировать специфическая информация, любой элемент этого множества — человек. Строго описать эту специфичность, видимо, нельзя, в отличие от аксиоматики множества действительных чисел, но такое определение человечества и человека — конструктивно, с ним можно работать. Например, мерчандайзер совершенно точно знает специфику сообщения, определяющую человечество, и умеет ею пользоваться, то есть так выкладывать товар на полках супермаркета, чтобы продажи росли.
Но при этом мы далеко не все узнаем о человеке.
Подобное определение будет полным только в том случае, если объект целиком состоит из получаемой и передаваемой информации — на все сто процентов. И такие объекты есть — это элементарные частицы. Все электроны, находящиеся в одном и том же состоянии, принципиально неразличимы. Поэтому, передавая информацию о состоянии электрона-источника, мы можем получить его точную копию в виде электрона-приемника. Никакого внутреннего содержания у электрона нет.
На лекции по квантовой механике профессор Дзялошинский ядовито заметил: «Есть мнение, что электрон так же неисчерпаем, как атом, но, судя по всему, это не так». Поскольку «мнение» это принадлежало видному знатоку физики Владимиру Ленину, а его откровение, что «электрон так же неисчерпаем, как атом», мы зазубрили еще в школе, замечание Дзялошинского аудитория встретила одобрительным гулом.
Для квантовой механики не существует «вещи в себе». Поскольку любая «вещь» исчерпывается измеримыми параметрами — наблюдаемыми.
Человек, к сожалению или к счастью, не так прост.
5Я говорю о своей юности, которая случилась в конце 70-х — начале 80-х годов XX века в городе Москве, Московской области, в СССР; о людях, которые жили на этой земле (многие и сейчас живут, только они уже совсем-совсем другие).
Однажды мы с другом Аркадием встретили в коридоре общаги нашего товарища — Сергея Ильича. Сережа был юноша солидный и телом и умом. Представляясь новому знакомому, он говорил: «Зовите меня просто Ильич». Обращение прижилось.
Аркаша поприветствовал его такими словами:
— Ну рассказывай.
— Что рассказывать?
— Все, — неосторожно предложил Аркаша.
— В начале было Слово, — начал мудрый Сергей Ильич и остановился…
Вероятно, мы не располагали временем, чтобы выслушать «все», и потому пошли по своим неотложным делам, несколько озадаченные огромностью несказанного.
Но сегодня мне хочется рассказать все. Обо всех. И все эти веселые и печальные истории лежат передо мной как рассыпанная колода. И я тасую ее, тасую, тасую в памяти. Вижу лица. Слышу голоса. Но никак не сходится мой незамысловатый пасьянс.
6В час ночи жизнь в ФДС не то чтобы вовсе останавливалась, но меняла свое качество. Поскольку именно в час ночи во всем здании выключали свет. Более точно — свет выключали в комнатах и коридорах; лампочки в умывалке, на кухне и в туалете продолжали гореть. Но эта административная инициатива, как ни странно, действовала. Многие на самом деле ложились спать. Становилось тихо. Те, кому приятнее была темнота, располагались в холлах на диванчиках, пили чай, шептались, целовались. Те, кто хотел продолжить активную жизнь, перемещались в умывалку — просторное, выложенное кафелем помещение, где люди действительно умывались. Но не после часа ночи. В это время человек с полотенцем на плече вымирал как вид. Зато появлялись возбужденные молодые люди — со столом, стульями и переполненной окурками пепельницей — дописывать пулю. Это было довольно рискованно: если студента ловили за картами, его запросто могли выселить из общаги. Впрочем, выселение следовало и за другие безобидные проступки, например распитие спиртных напитков или предоставление крова бездомным тоскующим шатенам и тем более шатенкам.
Свет не гасили только в сессию. Но в сессию общага вообще сильно менялась: все бегают с выпученными глазами или замирают над конспектом. Сессия — это взрывная смесь хаотической активности и какой-то сомнамбулической сосредоточенности.
И был март. И до сессии еще далеко, как до китайской границы. Мы с Аркадием сидели в умывалке и читали. Занимались мы с ним перекрестным просвещением. Поскольку я писал нечто в рифму и считался видным знатоком поэзии, Аркадий спросил меня, с чего ему начать систематическое чтение стихов. Я уже тогда крайне скептически относился к такого рода приобщению к поэзии — читать стихи следует так же, как и писать, — случайно, украдкой от самого себя. Многие сегодня не вполне верно понимают слова Мандельштама о «ворованном воздухе», как будто он говорил только о том, что «разрешенная литература», которую он справедливо характеризует уничижительным «мразь», — это литература, разрешенная некоей властной инстанцией. Не совсем так. Стихи можно «разрешить» и самому себе, и вот этого делать никак не следует: стихи нужно «украсть» у себя, именно так, как Христос рекомендует подавать милостыню — чтобы левая рука не знала, что делает правая. Иначе выйдет если и не «мразь», то измаранная бумага, пригодная разве для того, чтобы разминать и подтираться, когда приспичит. А у себя воровать куда труднее, чем у любых властей — и политических и литературных.