Дмитрий Вересов - Возвращение в Москву
А и бог с ним, с Юрием Мареевым. Глаза у него были обыкновенные, серые, вспомнил сейчас. Такие, что с возрастом размываются, будто ненастьем, мутнеют, выцветают до водянистого студня. Безумеют под катарактой.
Да! Так что там наши московские предания-то? Не слишком ли теперь поздно о них вспоминать? Или слишком рано еще? Не подзабыты пока, навязли в зубах, не сенсационны, кому они теперь нужны? Мне одному, не иначе. И пусть. И пусть. Вспомню, что могу. Что не смогу, присочиню. Чем хуже я ученого дьякона Тимофея и прочих носителей… э-э-э… переносчиков информации? Летопись московская, угарная… Эксклюзив от Матвея Фиолетова.
Хроника моего возвращения
Никита Бесогон на Швивой горке. Мост, зеленая вода в солнечной ряби, и сине-красный речной трамвайчик бежит прямо по жидкому игривому солнышку. Таганская площадь, лак автомобилей в благородной столичной пыльце, пологий, вымытый с утра переулочек вниз-вверх, по переулочку низкорослые домики плотным рядом – коридором к обжитому московскому небушку… Места ненаглядные. Владение мое. Молодость моя, ностальгия моя, растрава моя, лелеемая все эти годы. Теплый белый камушек-обломок на холодном сердце, не дающий сердцу заледенеть окончательно, до безнадежной хрупкости, до смертного хруста под случайной прохожей подошвой.
…Гудело, потряхивало, пробирала дрожь, закладывало уши, соседка вертелась в неудобном кресле, мусоля кроссворд; сверху и сбоку дуло; скользкая конфетка щипала язык и не таяла, камнем попадала под зуб; неуклюже сновала бокастая, обрюзгшая мохноногая стюардесса с коричневыми пакетиками, с подносом, уставленным шипучкой в грубом стекле. Я улетаю, счастье какое, бросаю навсегда, оставляю под крылом неряшливое, без заботы, до первого сильного ветра, сложенное в проклятой пустыне гнездо.
Я уснул в самолете, выпив шампанского на дрожжах, и пригрезилось славное, щемящее.
Потом было хуже, потом в сон опять, в который раз за последние несколько месяцев, явилась та грязная туча и, сочась желтой мутью, низко повисла похабным, истасканным гузном над шпилем высотки на Котельнической набережной. Дом один дробь пятнадцать…
* * *Я очнулся, когда лайнер уже подтормаживал на Шереметьевской полосе, мягко выруливал. Соседка угрюмо, как давеча с кроссвордом, возилась с пристяжным ремнем, и я тоже щелкнул пряжкой, но не помню, когда пристегивался, – спал, дрых, грезил, и даже глупая конфета осталась цела за щекой.
Из вещей – почти ничего. Все, что есть достойного, – на мне, деньги и документы в кейсе. Если Юля не передумала, то встретит. Если испугалась себя самой… Что ж, зато я в Москве, в Москве, в Москве.
Она не передумала, радость моя, но послала своего шофера, чтобы он от самолета под белы рученьки довел меня до машины. И напрасно, я бы и сам дошел до стоянки, а то ведь только перепугала.
Подходит ко мне энергичной походкой этакий положительный мужчина, а обликом, повадкой – один к одному мэр нелюбимого моего Тетерина, малой родины, и осведомляется с мэрским достоинством и даже пафосно, на манер циркового шталмейстера:
– Юрий Алексеевич?!
Что я мог подумать? Что?! Что еще не проснулся, что вся жизнь моя отныне – сон; что вечная конфета у меня во рту – отрава и мое загробное наказание, и я непременно буду являться стюардессе-отравительнице с конфетой во рту; что так вот и приходит смертушка: сел в самолет, а приземлился по ту сторону, приземлился там, куда сердцем летел всю жизнь, вот только мэр Тетерина подкузьмил. Но, может, он тоже Москвою бредил, сколько себя помнил, вот и попал? Нет совершенства ни на этом свете, ни, как видно, на том.
– Юрий Алексеевич?
И я безнадежно кивнул.
– Искренне приветствую вас! Юлия Михайловна ждет в машине. Прошу следовать за мной.
И надел многоугольную фуражку с лаковым плавником козырька и лаковым же пупырышком на макушке. Ретрочудо, а не фуражка, из тех времен, когда строились московские кремовые высотки, как храмы. Слава тебе господи, не мэр. Мэры не столь эксцентричны, чтобы носить антикварные фуражки, им опасно, им могут вольномыслие вменить, оппозиционерство, претензии на мировое господство, и пропал мэр, и сгинул мэр в авиакатастрофе.
Или, может быть, все-таки?..
Юлька…
– Юлька! Что это за… самодвижущийся экипаж?! Что это за… «черный воронок»?!
Она стоит у распахнутой дверцы черно-лакового дива угловатых самоуверенных и чванливых очертаний. Более всего диво напоминает гигантскую карету на высоких колесах или массивное барочное бюро черного дерева, предмет непомерной гордости господина начальника тайной канцелярии.
– Юлька?!
– «Слово и дело», дорогой, «слово и дело». Я тебя сейчас арестую. Навсегда. Ты попался. Ты влип. Ты даже не представляешь, во что ты влип. Но не обижай моего Никиту Спартаковича, он один в Москве управляет таким вот счастьем на колесах, «черным воронком», как ты ляпнул, провинциальный невежда. Таких «черных воронков» в мире вообще единицы, чтоб ты знал, колхозник. Ну что, поехали, Юра Мареев? Попробуем? «Ай гоу ту Москоу», дубль два?
Дубль один. Эти камни теперь мои
…Мне, порождению Нового Арбата, не постичь пассионарности, неизбывной полнокровности, цепкости и центро-стремительности провинции. Не постичь упрямства, слепого и неодолимого муравьиного инстинкта, с которым издавна штурмуется наша московская, наша нутряная спесь – отполированная до глянца основа основ столичной традиции, основа основ нашего самоуважения и оправдание нашего самодурства. «Это мое!» – кричу я, и чуждое тысячеголосое эхо вторит… вторит… вторит…
Матвей Фиолетов. Из неопубликованного (так как этот пошлый бред не приняли ни в одном уважающем себя издательстве даже в те самые, прославленные оголтелым либерализмом, восьмидесятые годы)– What about your summer holidays, my dear friends? – спросила мама, она же учительница английского, она же классный руководитель. Спросила в последний день перед летними каникулами. – What about your plans? Who wants to tell us? In English, please!
Седьмой класс сонно молчал. В распахнутые окна лез яблоневый цвет и осыпался белым мусором на Людкину парту, на Людкины распущенные в знак взрослости пушистые лохмы, свисавшие на вполне еще детские ключицы, на Людкину полненькую грудь, обтянутую по случаю майской жары не черным форменным фартуком, а светлым сарафанчиком на бретельках с рюшками. Сама Людка пребывала в эмпиреях, в райских кущах, при одной мысли о которых выступает пот на верхней губе, а девичий взгляд затягивает томной поволокой. И горячо сглатывается, и сердце трепещет, и дух воспаряет, плывет яблоневым ароматом. Какой там английский?!
Молчал седьмой класс. Годовые оценки выставлены, можно и помолчать. Кроме того, какие такие каникулярные планы могут быть в поселке Генералово? Есть речка Генераловка – приток судоходной Тетери, есть паутинный черемуховый лес на высоком берегу, есть безбрежный выгон, голубой ранним летом, желтый к началу июля. Есть ненавистный родительский кусок общего огорода с картошкой и клубника в узком палисаднике. Есть ближний областной центр Тетерин, до которого сорок пять минут на автобусе, а там роскошный новый кинотеатр на пятьсот мест, и цирк-палатка, и вытоптанный стадион, и гастроли третьих составов столичных театров, но это на любителя. Какие такие планы, Ирина Владимировна?
– In English, please! – настаивала Ирина Владимировна, отводя взмокшую светлую прядку со лба. – Людмила Лигачева?
– Какие планы, Ирина Владимировна? – подняла голые плечики Людка. – Каникулы и каникулы.
– Maybe you are going somewhere, – не унималась Ирина Владимировна, – it's interesting to know.
– Любопытство сгубило кошку, – промычал себе под нос местный клоун Тимон Нелепский и стрельнул глазами туда-сюда, смеется ли народ. Народ, расслышавший Тимоново мычание, давился в ладошки.
– So! – нахмурилась Ирина Владимировна и пристукнула шариковой ручкой по столу, что означало: уговоры кончились, я непреклонна и даже упряма. – So! Are you going anywhere, children? Answer me, if you please!
– Чилдрен! – фыркнул Тимон, обернулся и демонстративно вылупился на Людкину грудь. – Чилдрен!
Ирина Владимировна прижала худые пальцы к худым щекам и грустным взглядом обвела класс. Этот грустный взгляд был чрезвычайно опасен и означал, что сейчас последуют репрессии, буря и натиск и тихие похороны жертв восстания. И зачем это тебе, мамуля, в последний день года?
Юра с шумом и громом вылез из-за парты и провозгласил, выдавая семейный секрет:
– Ай эм гоуинг ту Москоу, Ирина Владимировна!
И оглянулся на Людку, ища проявлений интереса с ее стороны к своей загадочной, почти столичной, персоне, но Людка безотрывно смотрела в окошко, и чуть тронутые загаром плечики ее выражали полнейшее равнодушие к мелюзге-однокласснику.
Ирина Владимировна смутилась выходкой сына, отняла пальцы от щек и, пряча смущение, строго посмотрела в классный журнал.