Тадеуш Конвицкий - Хроника любовных происшествий
Неприглядность ржавых пригорков, неопрятных откосов и хилых деревьев, подобных мокрым тощим птицам, словом, все отчаянное убожество ранней весны заслоняло поочередно домишки, улочки, вымощенные булыжником, кособокость какой-то фабрики, излучину реки с офицерской пристанью, все те места, где жили издавна либо посещали их случайно и другие люди, ныне еще безымянные, но в будущем призванные запечатлеть в сознании современников свое знакомство с этим городом, свою любовь и приступы отчаянья, изведанные в городе, который на самом деле был только беспорядочным скопищем домов, каких тьма-тьмущая на белом свете.
Поезд начал замедлять бег перед станцией, на которой предстояло сойти Витеку. Показалась извилистая песчаная дорога, вынырнули из гущи голых деревьев элегантные виллы, в туманной дали заколыхался, стиснутый холмами, большой город Вильно, внушающая ужас метрополия. И в этот момент застонали тормоза, огромные снопы искр полыхнули из-под колес поезда, и чудовищная сила толкнула Витека на металлическую раму окна. Вагон затрещал по швам, кто-то кубарем пролетел по коридору, цепляясь за бронзовые ручки, все отчаяннее свистел паровоз. Наконец поезд остановился.
Теперь Витека, наоборот, отбросило назад. Он схватился за спущенную раму. Высунул голову наружу, где дул приправленный морозцем шальной весенний ветер. Поезд стоял прочно, добродушно посапывая, в двухстах метрах от станции, на высокой насыпи, вздыбившейся над невзрачным лужком, где паслись три пегие козы.
Появился кондуктор. Он бежал от паровоза, придерживая на груди фонарь. Лучи послеполуденного солнца, пробивавшиеся между вагонными колесами, хватали его за ноги, за полы расстегнутой шинели. А он бежал и ежеминутно приседал, словно подглядывал за кем-то, скрывавшимся по ту сторону полотна. Наконец остановился, присел и начал что-то выдергивать из-под колес. Это что-то не поддавалось. Кондуктор помахал фонарем, сигналя машинисту. Состав заколебался, заскрежетал колесами, немного попятился и застыл с протяжным стоном. На помощь кондуктору прибежал машинист в черном халате. Оба влезли под вагон и принялись вытаскивать какой-то внушительных размеров ошметок в изодранном тряпье. Витек увидал поразительно белую руку, цеплявшуюся за пропитанный нефтью щебень. И в ужасе отпрянул в глубь вагона.
Потом состав, как бы собравшись с духом, несколько раз дрогнул, словно отрывал колеса от того места, и медленно двинулся к станции. Очень долго он ехал эти двести метров.
Витек взял чемодан и направился к выходу. Осторожно отворил дверь вагона. Платформа была пуста, ничего тут не происходило, даже начальника станции не было видно. Витек ступил на шероховатую от щебенки платформу. Ветер несильно ударил ему в спину, подталкивая к переходу через пути перед паровозом. Витек шел вдоль поезда и осторожно поглядывал на колеса. Все они были одинаково покрыты жирной лоснящейся смазкой.
Только перейдя полотно, он заметил под навесом несколько человек, обступивших что-то, лежащее на полу. И вдруг показалось, что эта сцена ему уже знакома, хотя он не мог ничего подобного помнить, ибо никогда прежде не видел гибели человека.
В страшной тревоге, сотрясаемый доселе не изведанным ознобом, Витек приблизился к людям, которые в тялеком раздумье созерцали исковерканные останки на присыпанных песком половицах. Увидал среди клочьев перепачканной одежды впадину живота, заполненную словно бы мутной водой и скупо растворяющейся в ней кровью.
– Может, он бросился под поезд? – тихо спросил кондуктор.
Машинист надел фуражку и тут же снова обнажил голову.
– Нет, я никого не видел.
– Может, выпал из дверей? – предположил солдат, от которого разило шинельным сукном и скверно выдубленной кожей.
– Если бы выпал, его бы отбросило, – покачал головой машинист. – Двадцать лет езжу, даже воробья не задавил. Господи Иисусе. Боже праведный.
– Тогда откуда же он взялся? Может, кто видел его в поезде? – Кондуктор вытер руки о полу шинели.
Все молчали. Снова заговорил солдат:
– Как его опознаешь, если лицо закрыто?
– Так откройте, – сказал кондуктор.
– Почему я?
– Вы самый любознательный.
– Меня вообще ничего не касается. Наше дело – быть в казарме до наступления темноты, только это меня и волнует.
– А может, это тот, кто собирался в Америку? – вдруг произнес не своим голосом Витек.
Все повернулись к нему.
– Который? – спросил кондуктор.
– Ну тот, с узелком. Вместе со мной любовался епископом.
– Не было при нем никакого узелка, – сказал кондуктор.
Снова помолчали с минуту над грудой драной одежды и изуродованной плоти.
– А может, это Володко? – вдруг спросил дежурный по станции.
Еще немного помолчали. Позади них прошествовали козы, вероятно возвращающиеся домой. Они шли, широко расставляя задние ноги, распираемые тяжелым выменем.
– Может, и Володко, – изрек наконец кондуктор. – Может, совесть его замучила.
– Нет, Володко бы так глупо не погиб, – сказал солдат.
– Ну, как бы там ни было, человек умер, – вздохнул кондуктор, – звони, Владек, в Вильно.
Дежурный припустил бегом в свою контору. Бежал через полотно между вагонами. Паровоз осторожно посапывал, словно самого себя утихомиривая.
* * *Наши пасхальные празднества совершенно не походили на нынешние. Собственно, начинались они в Вербное воскресенье, которое уже само по себе являлось значительным торжеством. Вся Страстная неделя – это праздник со знаком минус, антипраздник, апогей аскетизма перед чревоугодием. Каждый день Страстной недели отличался от другого своим суровым ритуалом и каждый приносил все более строгие ограничения в питании. В Страстную пятницу мы ели только черный хлеб, запивая его в лучшем случае квасом. С четверга просиживали в костеле, участвуя в мрачных, смахивающих на погребальные, богослужениях. Земля также готовилась к весеннему взрыву. В вымоинах, канавах, оврагах агонизировал засахарившийся, черный снег. Подсохшие лесные пригорки захватывали лихие орды разнотравья. Земля стонала по ночам, порою где-то трескалась, обнаруживая жирное, желто-багровое нутро. Пряные запахи вымерзшей прошлогодней земли и новой поросли гонял по лугам непоседливый ветер. Когда доносился запах горящей соломы и паленой щетины, все понимали, что кто-то забил свинью на праздники, разделывает тушу, начиняет кишки фаршем и всевозможными кашами. Пулей пролетала кошка с привязанным к хвосту свиным пузырем, в котором гремел горох. Девушки раскрашивали вареные яйца, мальчишки осторожно опробовали их, выискивая те, что потверже, пригодные для забав в праздничные дни. В огромных чанах доваривалась ветчина, а тем временем все поочередно бегали в костел, чтобы присутствовать при медленной, приближающейся с каждым днем кончине Христа. Обливались слезами, видя неотвратимость этой смерти, распластывались крестом, дабы предотвратить трагическую судьбу Иисуса, растроганно прощались с ним навсегда, хотя уже в Страстную субботу он должен был воскреснуть до полуночи и вернуться к ним снова на целый год. И в ту Страстную субботу святили пасхальную снедь. А потом все с искусно украшенными корзинками, полными яиц, колбас и куличей, мчались очертя голову домой. Мчались напрямик, теряя шапки, разрывая штаны на заборах, калеча руки и ноги, лишь бы первым достичь собственных дверей, что было добрым предзнаменованием. На это слегка насмешливо взирали ветхозаветные евреи, которые только приступали к поискам подходящего строительного материала в садах и парках для своих пасхальных шалашей. Хмуро взирали на это староверы и православные, которым приходилось ждать еще две недели, прежде чем они начнут целовать в уста встреченных соседей с доброй вестью, что Христос воскрес. А между тем изголодавшиеся католики уже рассаживались за столы, убранные миртом и плауном, столы, зловеще потрескивавшие под тяжестью ветчины вареной и копченой, колбас вареных и жареных, грибов маринованных и соленых, киселя клюквенного и овсяного, яиц и брусники, румяных поросят и подкопченных гусей, бутылей с наливками и самогоном с едва заметным сивушным запашком, куличей, облитых жженым сахаром, и огромных караваев, сдобных булок и хвороста, кувшинов с домашним пивом и компотами. Изобильным стол оставался первых два праздничных дня, стоял последующие дни, не скудел вплоть до Вербного воскресенья, ибо Пасха не имела у нас четкого конца, иссякала неторопливо и без особых канонов, у одних завершалась в среду, у других – в субботу. А подчеркиваю это я потому, что Рождество, этот магический праздник единения семьи и человечества, продолжалось у нас до самых Трех святителей. Засыпанные снегом по крыши, закованные в ледяной панцирь, мы проводили две недели в атмосфере, наполненной ароматом свечей, яблок, вянущей хвои, в радостной тревоге ожидания нового, многообещающего грядущего года.