Эрве Базен - Встань и иди
Пройти вдоль перил будет детской забавой. Можно обойтись и одной палкой. Нужно только положить руку на ограду. А еще лучше — наигрывать кончиками пальцев по камню, словно по клавишам рояля. Сначала, как обычно, проделаем этот путь глазами. Восемнадцать отметок глазом, восемнадцать тактов — это восемнадцать шагов. Добравшись до лесенки, я спрячу палку в углу. Потом, сидя, сползу с одной ступеньки на другую. Это погружение в воду способом окунания. А ведь уже в восемь лет я бросалась в воду с высокого трамплина! В сущности, будь я по-настоящему смелой, мне следовало бы воспроизвести прыжок в группировке, потому что при этом держишь ноги руками.
* * *«Папа, а у корабликов, которые ходят по воде, есть ноги?..» Pedes habent et non ambulant.[4] «Ты не плачь, Мари!..» Что за странная мешанина! По правде говоря, смысл слов не так уж важен. Просто нужно себя подбодрить. Просто нужен марш. Кроме того, разве плохо, если серьезное решение мы выполняем играючи? Я уже стою у края набережной. Кончик палки оставляет в песке воронки на равном расстоянии одна от другой. Указательный, средний и безымянный пальцы, скользя по каменным перилам, ощущают их шероховатость. В сущности, безымянный палец не нужен. Средний тоже. Достаточно одного указательного. И даже ногтя этого указательного, который царапает песчаник. Мой девятнадцатый шаг (девятнадцать, а не восемнадцать из-за ошибки в расчете… Стыдись, Констанция, стыдись!.. мой девятнадцатый шаг приводит меня к верхней ступеньке лестницы, восьмую ступеньку которой омывает Марна. Я опускаюсь на первую несколько тяжеловато, потому что слишком рано оставила палку. Другая мелкая неприятность — я забыла полотенце. Забыла я, оказывается, и свою купальную шапочку. Но все это не так уж и важно. Спускайся ступенька за ступенькой, продолжая напевать, притворяясь, будто тебе весело, так, словно ты играешь с малышом: «Поехали… поехали… поехали… упа-а-али!» Теперь я могу дотянуться до воды рукой. Я погружаю в нее палец, два, потом всю кисть. Но странное дело — я это замечала уже раньше, когда умывалась, — моя рука не имеет своего мнения, не может сказать мне, тепла вода или холодна. Я снимаю сандалии, и мои ноги, более чувствительные, находят ее приятной. Впрочем, приятная она или неприятная — дела не меняет, моя дорогая! Даже если бы пришлось сломать лед, чтобы бросить тебя в воду, я тебе его сломала бы, будь уверена! Ну! Раз, два, три, четыре, пять… расстегивайтесь, пуговки! Я снимаю свое застегивающееся спереди пляжное платье, извиваясь, как сбрасывающий шкурку уж. И впервые за многие годы оказываюсь в купальном костюме.
В купальном костюме. Мой купальный костюм! Мои лифчик и трусики! Да, мне было девятнадцать лет, когда мама пустилась на поиски четырех клубков дешевой шерсти и отдала за них кило сливочного масла. Сливочного масла с фермы в Нормандии, принадлежавшей моим двоюродным братьям. С той самой фермы, где позднее была уничтожена вся семья Орглез. Все мои родственники. Вся наша семья, за исключением тети Матильды и этой!..
Этой… То есть меня. Прелестная развалина! Прелестная девушка с жиденькой грудью, плоскими бедрами и ногами из папье-маше! Взгляните-ка на эти пальцы на ногах, которые когда-то шевелились, двигались, жили, а теперь похожи на выложенные в ряд камешки. Я приподнимаюсь на руках, спускаюсь еще ниже, сажусь на ступеньку, которая уже покрыта водой. Вода, доходящая и, мне до пупка, кажется густой и грязной. Она пахнет водорослями, тиной и угрями. Она бормочет: «Ты боишься, девочка моя. Ты пытаешься выдать свой страх за печаль. Но ты боишься…» Неправда, мне не страшно. Я только не желаю оказаться в идиотском положении. Или, что еще того хуже, совершить кощунство. Нет ли в этой бесполезной акробатике чего-то эгоистического, вызывающего по отношению к непоправимой неподвижности наших мертвых? Папа, мама, Марсель… Что подумали бы они, все трое?
«Они подумали бы, что ты делаешь честь нашей семье!» Нет, я не хочу быть и не буду обычной калекой, такой же, как другие. Пусть моя гордыня подстегивает слабеющие силы! Ей нужен этот реванш, это испытание. Мой жалкий купальный костюм из неполноценной шерсти, пропахший нафталином, — это только лишний аргумент. Сегодня я сама неполноценная. Я убеждаю себя наивно и торжественно. Вулкан, Кутон, Талейран, Коринна.[5] Особенно Коринна — ведь она была женщиной… Вдохновите меня, великие калеки! Я помню громадный заголовок в траурной рамке: «Умер Франклин Делано Рузвельт!» Помню посвященный ему некролог и то место, которое читала, перечитывала и до сих пор помню наизусть: «Пораженный детским параличом, Рузвельт не сдался. Силой воли этот спортсмен добился того, что мог стоять и ходить почти как здоровый человек, незаметно опираясь на руку Элеоноры. Иногда он просил, чтобы его проводили к бассейну, и, плавая при помощи одних рук, занимал свое место в команде при игре в водное поло…» Занимал свое место, слышишь, Констанция?
Бултых! Я займу свое.
* * *Благоразумие предписывало мне и дальше спускаться в воду ступенька за ступенькой и попробовать поплыть брассом, еще не оторвавшись от лестницы. Благоразумие… Как будто речь идет о благоразумии!
Погрузившись с головой в Марну, я барахтаюсь, захлебываюсь, выпускаю длинную цепочку пузырей. Я инстинктивно скомандовала своим ногам двойной толчок — энергичный «удар хвостом русалки», который выбрасывает ныряльщиков на поверхность. Однако ноги не могут меня послушаться. Они лишь кое-как изобразили вялое дрыганье лягушечьих лапок. Но мои руки спасут положение. Я выныриваю, перевожу дух, фыркаю и отплевываюсь. Я даже дерзаю из бравады, понапрасну растрачивая кислород, снова запеть: «Ты не плачь, Мари…»
Но координировать движения мне никак не удается. Тщетные усилия. Как человек, потерявший на войне зрение, пытается видеть, обращаясь к воспоминаниям, так и я плыву, вспоминая движение за движением. Ну и вспенила же я воду! С берега, наверное, это выглядит как отчаянное барахтанье начинающего пловца. И кто поверит, что было время, когда эта смешная русалка оставляла позади своих одноклубниц? Приходится неподвижно лежать на спине. При таких ляжках, которые ни на что не годны, мне, как дохлой рыбе, остается только плыть по течению до тех пор, пока я не придумаю более изящного выхода из положения. У каждого животного своя манера плавать, а я стала другим животным, из породы безногих. У водяных ужей, которые так ловко плавают, тоже нет ног: надо попробовать подражать их извивам. Можно, пожалуй, держать ноги вместе, прижатыми одна к другой, и двигать бедрами, превратив всю нижнюю часть тела в кормовое весло…
— Орглез! Ты что, спятила?
Одна неприятная неожиданность за другой. Несмотря на то, что мои мокрые волосы облепили голову, как водоросли, несмотря на бульканье и гул в ушах, я хорошо расслышала этот оклик. Лежа поперек течения, спиной к высокому берегу реки, я еще не видела того кто мне помешал. Это не сосед по лестничной площадке, отвратительный папаша Роко, прозвавший меня Шалуньей. Тот бы крикнул своим надтреснутым голосом: «Давай, Шалунья, давай!» Это может быть только Миландр. Только у него такая несносная привычка звать меня по фамилии, как он звал своего однокашника Марселя. Только он обладает таким даром все делать некстати. Мой эксперимент и без того уже протекал не слишком удачно. В присутствии горе-художника он грозил провалиться окончательно. Ведь в конце концов у него есть глаза. Иметь глаза ему даже положено по профессии. Не могу же я демонстрировать перед ним свои ляжки, между которыми легко пройдет кулак. Сообщить ему об этом на словах — еще куда ни шло! Но оскорбить его взор — совсем другое дело. Нечего и думать плыть на спине у него на глазах. Я опускаю ноги, переворачиваюсь и кричу:
— Люк, я тебе тысячу раз говорила, что у меня есть имя!
— Ты спятила, — повторяет Миландр. — Спятила. Ведь тебе можно купаться только в горячей воде!
С этюдником на ремне через плечо, с поднятыми ветром волосами и перекошенным ртом, как у проповедника, рассказывающего о муках ада, сжимая руками перила, Люк дрожит в своей перепачканной куртке, которая очень идет к его лицу с веснушками вокруг глаз — за эти веснушки в коллеже его прозвали Филином. Но если уж говорить о птицах, то в настоящий момент он больше похож на курицу, высидевшую утенка. От тревоги и досады лоб его морщится, кулаки барабанят по перилам.
— Будь добра немедленно выйти из воды. Я не верю своим ушам, и тут же мне приходится не верить своим глазам. Миландр скатывается по лестнице и входит по колени в воду, пытаясь схватить меня за руку.
— Твои брюки!
Отплыв чуть-чуть подальше, я не без труда шлепаю руками по воде. Но три секунды спустя этот проклятый мальчишка заставляет меня кричать уже совсем другим голосом:
— Мой лифчик!
Дело в том, что Миландр, не то совершенно потеряв голову, не то решив сыграть на моей стыдливости, поднял брошенную мной палку и умудрился зацепить ею за бретельку моего лифчика. Он плохо рассчитал, если действительно на что-то рассчитывал: девушка способна пожертвовать своей стыдливостью во имя более высокой стыдливости — гордости. Вместо того чтобы дать себя загарпунить, я закидываю руку за спину и расстегиваю пуговицу. Люк вытаскивает смешной трофей — пустой лифчик, а я, вся красная, погружаюсь в воду по самый нос и старательно вспениваю ее перед собой. Впрочем, это излишняя мера предосторожности, так как смотреть тут почти не на что, а Миландр к тому же стыдливо отворачивается.