Георгий Семёнов - Голубой дым
«Дин-н! Демьянна!» — восклицал счастливый отец, вертя в руках, подбрасывая вверх подрастающее свое чадо, подставляя его свету и словно бы разглядывая в детском личике одному ему только видимые алмазные грани, издающие радостные и печальные звуки: «Дин-н Демьянна!»
Хрусталь пел в его руках. Демьян Николаевич мог провести пальцем по кромочке вазы, и она отвечала ему долгим и ветреным звучанием, поющим каким-то голосом, а у него самого в эти мгновения блестели глаза, и он с зачарованной улыбкой фанатика оглядывал своих домочадцев, словно бы и в глазах их тоже пытался услышать ответный звон. А может быть, и слышал его.
Когда они переезжали из старого дома, где занимали две большие комнаты с высоченными потолками и с отличным паркетом из мореного дуба, никто из них, ни Демьян Николаевич, ни Татьяна Родионовна, и слушать не хотели свою дочь, которая со слезами на глазах умоляла их оставить, выбросить, не брать с собой старые шкафы или буфеты. Они не хотели и слышать об этом.
«Куда же я поставлю хрусталь?» — удивлялся Демьян Николаевич.
«А этот отрез куда? — спрашивала Татьяна Родионовна. — Такого драпа теперь не купишь. Или этот ситец? Ну куда? Под кровать, что ли?»
И она показывала слежавшийся от времени кусок старого ситца, который ей стоил очень дорого когда-то в послевоенные трудные бедные годы и который она ни за что бы не согласилась подарить кому-нибудь сейчас или хотя бы даже продать по теперешней низкой цене.
«Боже упаси!» — говорила она, не на шутку пугаясь и даже сердясь на Дину Демьяновну, ужасаясь ее непрактичности и легкомыслию.
С незапамятных лет хранила она в огромных шкафах четыре старые, изношенные, вытертые шубы и два демисезонных пальто, тоже потертых и старых и до такой степени пропитанных нафталинным духом, что стоило их только вынуть из шкафа, как в комнате дней десять не выветривался этот запах. Но она и старье это не захотела выбрасывать и даже прослезилась, обороняясь слезами от дочери и мужа. Демьян Николаевич на сей раз не был на ее стороне.
«Уж лучше отвезу их на дачу, — сказала она после долгих уговоров. — Ладно уж... На даче бывают холодные вечера, и я всегда зябну».
«Мама, но ведь сад пропахнет нафталином!»
«Танюша, — робко говорил Демьян Николаевич. — А что тогда делать с моими старыми шубами?»
«Как что?! Они сшиты из настоящего драпа. Вспомни хотя бы ту, которую тебе шил этот твой Соломон. Это ведь английский драп! Ее можно перелицевать, и она как новая будет. А та, что с каракулевым воротником? Там еще очень хороший каракуль. Его отдать шорнику, он подберет кое-что и... Даже не выдумывайте! Мы не американцы какие-нибудь, слава тебе господи».
«Хорошо, Танюша, на сбрую это, конечно, сгодится...» — соглашался с ней Демьян Николаевич и грустно подмигивал дочери, с которой был полностью согласен в этих вопросах: он презирал все мягкое и глухое и ему тоже не хотелось, конечно, тащить на новую квартиру старые свои шубы, ни одну из которых он никогда уже не наденет на себя, старые пальто, костюмы, рубашки с истлевшими, но чистыми, отглаженными когда-то воротничками и сложенные в аккуратные стопочки в комодных ящиках.
В их доме вообще никогда ничего не выбрасывалось, кроме картофельных очисток и мусора. Картонные коробочки, принесенные из магазина, флакончики из-под старых духов, футлярчики от этих флаконов, жестяные банки из-под зубного порошка, из-под старинных каких-нибудь конфет или халвы («Халва, высший сорт, первой кондитерской фабрики наследниковъ В. И. Жукова в Москве»), даже оберточная бумага, даже бумажная бечевка, которой перевязывались покупки, коробочки из-под лекарств, пустые катушки — все это барахло оставалось в доме и находило каким-то образом свое место в многочисленных шкафах, комодах, тумбочках, полочках и ящиках, громоздившихся в больших их комнатах в старом доме.
«Неужели повезем все это на новую квартиру? — в отчаянии спрашивала Дина Демьяновна. — Вы ведь смотрели. Там в три раза меньше площади, а эти вещи, эти шкафы и тут-то трещат от тесноты!»
Татьяна Родионовна только горестно кивала, соглашаясь с дочерью, но расстаться с какой-нибудь коробочкой или картонкой, увы, не могла.
В доме было пять платяных шкафов, или гардеробов, как их называли по старинке в семье Простяковых, два огромных резных буфета высотой около двух с половиной метров и два комода. Один из красного дерева и, разумеется, очень дорогой, со старинными, потемневшими затейливыми ключиками к каждому ящику. А другой — пузатенький, фанерованный под темный орех, тоже со множеством ключиков.
Вообще ключей всевозможных рисунков, форм и размеров в доме было великое множество. Были большие ключи с такой сложной бородкой, с таким ажурным кольцом ручной работы, что это и не ключи уже были, а скорее всего, какие-то предметы, по которым можно было судить об искусстве старых мастеров, изготовивших их когда-то. Добрая половина этих ключей давным-давно не помнила своих замков, той механической и тоже, конечно, очень сложной и затейливой утробы, которая была создана только лишь для них,— все они достались Татьяне Родионовне и Демьяну Николаевичу еще от родителей или даже от дедушек и бабушек и, по сути дела, давно утратили свое истинное назначение, превратившись в приятные безделушки.
«Есть люди, — говорил Демьян Николаевич, — которые коллекционируют старинные замки и ключи. Так что выбрасывать их просто глупо».
С ним соглашалась Татьяна Родионовна и запихивала позвякивающие связки в какой-нибудь мешочек, а мешочек в свою очередь пихала в большой мешок, в котором были сложены мягкие вещи.
Дина Демьяновна никогда и предположить не могла, что в их доме хранится столько хороших веревок. Они словно бы ждали своего часа и теперь, заслышав сборы, выползли неведомо откуда. Тут были старые пеньковые, толстые, крученые веревки, которыми, возможно, в давние времена крепили паруса и всякие другие снасти на кораблях; были веревочки потоньше, а были и совсем тонкие, которыми валенки подшивают, — отличная льняная дратва. И все они пошли в дело в те сумасшедшие дни, когда пришлось Простяковым, прожившим полвека в своем старом доме, трогаться с насиженного места.
Теперь даже не верилось ни Дине Демьяновне, ни Татьяне Родионовне, ни Демьяну Николаевичу, что они остались живыми и сумели, как это ни странно, все разобрать, упаковать, перевязать и перевезти с одного места на другое. Недели две после переезда ходили они как оглушенные, и рассудок каждого из них уже отказывался что-либо понимать. Но все-таки переехали. И мало того! Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна, войдя впервые в свою квартиру со смотровым ордером на руках, ужаснулись, увидев в комнатах коричневый линолеум, услышав непривычно тихие и чмокающие, липкие какие-то звуки своих шагов.
«Как же так? — воскликнула Татьяна Родионовна. — И в комнатах нет паркета?! Нет, Демушка, надо отказаться. Это казарма какая-то, а не квартира. Я не смогу!»
«Пусть это не беспокоит тебя, — сказал ей Демьян Николаевич, поддержав ее, пошатнувшуюся, за локоток. — Я уже все придумал. Тут будет паркет. Наш старый, добрый паркет».
Мало того что переезд совершенно оглушил и надолго выбил из колеи бедных старичков, так Демьян Николаевич еще целую неделю после переезда приходил в опустевшие и гулкие свои комнаты, которые без мебели и вещей казались какими-то огромными и холодными, мрачными залами, и отдирал паркет, помечая цветными карандашами каждую досочку, чтобы потом настилать их в том же порядке, в каком они здесь лежали. Это стоило ему неимоверных усилий, потому что паркет был посажен на столярный клей, и многие досочки трескались и ломались. Но все-таки он справился и снял почти весь паркет, больше чем достаточно для той площади, которую ему надо было застилать. Он страшно похудел за те дни, и в глазах его появился лихорадочный блеск. Лоб его от усталости и напряжения словно бы омертвел и стал желто-белым и блестящим, как полированная кость.
«Демушка, ты устал, — говорила ему Татьяна Родионовна каждый вечер. — Тебе надо сделать передышку. Ты посмотри на свои руки, они у тебя все в ссадинах. Ты получишь заражение крови, если не будешь смазывать йодом раны».
«Ах, оставь ты, пожалуйста! Какая передышка! Лишь бы успеть. Соседний дом уже сносят. И меня рабочие гоняют. Крышу должны снимать. Ругаются. А ты — передышку! Ты сама на себя посмотри! Ты валишься с ног. Тебе надо обязательно отдохнуть. Я тебе запрещаю передвигать то и дело эти шкафы, будь они неладны!»
Татьяна Родионовна, которая за те дни уменьшилась, казалось, вдвое, стояла перед ним, повязав свои растерзанные, седые волосы серой какой-то тряпочкой, слушала его и словно бы силилась, но не могла ничего понять. Она совершенно не понимала, что произошло с ними, что ей теперь надо делать, с чего начинать и как уместить вдоль стен все эти деревянные коричневые громадины, между которыми она теперь протискивалась с каким-то странным выражением ужаса на лице — маленькая, седая, с серой тряпочкой на голове среди темных, загородивших свет чудовищ.