Григорий Ряжский - Подмены
Её звали Девора. Девора Ефимовна. Его – Ицхак. Оба – Рубинштейны. Отчества его Лёка, кажется, никогда не знал, вообще. Помнится, он спросил отца, когда уже слегка созрел и помимо всякой детской хрени стал интересоваться прочими совершенно ненужными по жизни вещами. Так вот, просто поинтересовался, что за имя такое идиотское у нелюдимой соседки, какая ещё Девора, почему не как у всех нормальных. Ну была бы хоть Деворкина какая-нибудь, почти как мы, Дворкины, – куда бы ни шло. А так – одно издевательство над именем, да ещё и неприветливая, как истуканша, и к тому же тощая, как поношенное пугало, лишённое облачения после длинной голодной зимовки.
Ко времени рождения Лёки Девора и Ицхак уже проживали в коммуналке около года. На появление у соседей маленького они никак, казалось, не прореагировали. Просто постарались жить ещё тише, выбираясь в места сосуществования с бывшими единоличниками в часы, когда не рассчитывали встретить там никого, кроме мухи, по случайности не убитой Лёкиной бабушкой Анастасией Григорьевной, наезжавшей нечасто, но зато люто ненавидевшей всяких нечистых насекомых, а заодно и непрошеных соседей. Вероятно, такая нелюбовь передалась ей по отцовской линии – от неведомого дедушки Андрея. В Воркуте, откуда она прибыла в столицу, мух не водилось. Другое в обилии наблюдалось – мошкá и москиты. Вторые – злющее, убийское комариное племя в тундровом обличье, где каждая особь, если нормально насосётся, размером сделается с добрый православный нательный крест, не меньше.
Будучи женщиной суровой северной выделки, Анастасия Григорьевна много строже других членов семьи отнеслась к уплотнению квартиры чужими, хотя на постоянной основе и в едином с соседями пространстве стала жить лишь после того, как перебралась в Москву, в 1968-м. До этого бабка ненавидела супругов один или два раза в год, в ходе регулярных наездов в столицу с далёкого Севера. Каждый раз, ожидая её появления, Моисей Наумович комментировал ситуацию примерно так:
– Готовьтесь, ближние: до начала полярного сияния остаётся три дня – вот-вот засияет и осенит.
Там, у себя в Воркуте, в окраинной неделимой однушке когда-то она проживала вместе с дочкой, и если выбросить из подсчёта самый первый их дощатый барак, то прообитали они в ней, считай, от самого рождения и вплоть до минуты спасительного маминого бегства. Жить было холодно, тесно и безнадёжно. К тому же ещё и темно, если отбросить полгода всё той же неудобной слепоты, но уже от незаходящего светила.
Оказавшись на Каляевской, обе выдохнули разом: правда, сначала дочь, Вера, а спустя ещё пятнадцать лет и сама Анастасия Григорьевна – и потому, что – Москва, центр, паровое отопление, постоянно горячая вода, белокафельная ванная со всяким остальным, и оттого ещё, что – отдельно от других, без никого. Сами. Как позже скажет гонимый властью поэт – «сам себе быдло, сам – господин». В общем, в разное время привыкали к хорошему. А тут – эти, забравшиеся в чужую малину, хоть и не по своей подлючей воле.
Она и на самом деле была Грузиновой – дальним потомком дворянина, геройского офицера царской армии, бесстрашного участника военных действий на Северном Кавказе в связи с основанием Россией в конце восемнадцатого века крепости Моздок. Ну и Русско-турецкая там же, как без неё. К тому времени он уже был генерал. В 1783-м лично участвовал в подписании акта перехода Крыма от Турции к России, как, впрочем, и Черноморского побережья от Южного Буга до Днестра. В общем, гордиться было чем, если бы позднее одного из его менее счастливых потомков не сослали в северные мурманские территории как участника антираспутинского заговора – против известного старца, любимца императрицы Александры Фёдоровны. Заговор возглавил Великий князь Николай Николаевич, участвовал в нём и гофмейстер Высочайшего двора Михаил Владимирович Родзянко. Но только душой провалившегося комплота, как и главным тактиком всех действий, стал князь Григорий Петрович Грузинов, флигель-адъютант. Следствие по делу длилось около года. В 1915-м в итоге всех разбирательств исполнительница акта мести, всадившая нож в живот святого прорицателя, была признана душевнобольной и заключена в психиатрическую лечебницу города Томска. Да только в ходе дознания через эту наполовину безумную Хионию Гусеву и выяснилась роль князя Грузинова, который, будучи сразу же взят под стражу, так и не открыл рта в ходе всех следственных действий. За это и был сослан в мурманскую каторгу. Впоследствии он, бывший каторжанин, там и остался – уже после разгрома большевиками царской каторги – помирать. До этого успел пожить около полугода с матерью Анастасии Григорьевны, брачный документ с которой тамошний комиссар самолично заверил подписью и печатью. После кончины Григория Петровича жена покинула те гиблые места, увозя с собою на новые земли в животе дитя, названное после Настасьей. В итоге всех дел семья оказалась в Воркуте. А теперь – тут, на Каляевке. Вера, она же дочка, Лёкина мать, стала супругой москвича, будучи одной из его, деда Моисея, студенток, а Анастасия Григорьевна, стало быть, сделалась ему тёщей, какую приняли в состав семейства на законном основании, как дворянку и вдову. А если совсем по-настоящему, то – как княгиню.
Действительно, коли хорошо и не наспех всмотреться, то в чертах лица Анастасии Григорьевны, отбросив мешающую внимательности взгляда лёгкую хабалистость нрава, и на самом деле можно было обнаружить остатки явной породы, имевшей без сомнения природу естественную и вековую. «Ну просто портрет графини Орловой кисти Валентина Серова», – в первый раз, как только увидал, прокомментировал внешность первообретённой тёщи зять Моисей, уже знавший к тому времени кой-чего не только из области теормеха и сопромата. Тонкий нос с широко разнесёнными крыльями, большие тёмные глаза под высоко вздёрнутыми излучинами бровей, вечно чуть поджатые и будто недовольные тонкие губы, на удивление приличная кожа, несмотря на многолетнее обитание в тундровой местности вблизи угольных шахт, длиннющие пальцы с тонкими прожилками вен – всё это делало воркутинскую тёщу отчасти загадочной и располагало к общению помимо дел бытового домашнего спектра. Несколько, правда, сглаживало первое доброе впечатление от наружности Анастасии Григорьевны полное неумение её выглядеть так, чтобы остатки не до конца размытого дворянства хотя бы минимально работали на носительницу милых черт. Голову она обычно повязывала пёстрым шарфиком, ухитряясь прижать непослушные волосы таким манером, чтобы часть их, будучи выпущенной наружу, образовывала вполне себе молодую чёлку. Обычно из этой затеи мало чего толкового получалось. Волосы всё равно торчали неровно, и, чтобы избежать неприглядности самодельной укладки, она, предварительно напенив, взбивала их и сушила горячо. В итоге образовывалась сомнительная пакля, которую Анастасия Григорьевна доводила до ума уже по частям, вилкой, чтобы каждую прядку подвить понизу и, соединив с другими, выложить в общую дурную грядку. Ну а верхнюю одежду почти не покупала – выисканные там и сям фасонистые тряпицы предпочитала отдавать в московский пошив. Не брезговала и удешевлёнными обрезками лёгких тканей, в основном для лета, из которых, если по уму, прекрасно сострачивались не только домашние фартуки с оборкой, но и сезонные платьишки, блузончики и всякое остальное воздушно-невесомое, особенно для сезонного тепла. В тундре носить подобные разносолы было и не по погоде, и некуда. Да и здесь, в общем, тоже никто особенно в гости не ждал, хоть и столица. Не приёмы же посещать в тутошней Оружейной палате.
Как ни старалась, получалось нескладно. То нечто непотребное вылезало вдруг в самом непрошеном месте, выдавая явное неумение выглядеть пристойно. А то вдруг не сочетаемое ни с чем барахло в виде тёплого плюшевого жакета на ватной подкладке, пригодного разве что к носке в паре с валенками без галош, оказывалось в гардеробе главным и, будучи соединённым с туфельками на среднем каблучке, являло собой верх безвкусицы, а порой и прямого нераспознанного бесстыдства. Дочери, Вере, по большому счёту было всё равно, она больше занималась мужем, ожидая от того дальнейшего успешного продвижения по службе. Надо было пробиваться наверх, ближе ко всем этим профессорам и кафедрам, чтобы, во-первых, отделиться через это от соседей, а во-вторых, и самой со временем сделаться профессоршей при своём профессоре. И это была мечта.
А мама… После того как она объявилась, чтобы жить и умереть при родне, то, пока была в силах и при теле, взяла на себя хозяйство, компенсируя отчасти непротивление Моисея Наумовича забрать её в качестве нагрузки при жене в общую отныне столичную жизнь, в самый центр большого города на семи холмах. Она же, чуя своим безошибочно волчьим дворянским органом расположенность к себе зятя, мало-помалу начала обретать в семье влияние, каким не обладала сроду и которому негде было, по большому счёту, проявиться в прежней жизни. Однако и особенно самоутверждаться было не на ком: внука искренне любила, держа того за продолжателя рода Грузиновых и больше ни за кого. А то, что добавочно поселилась в нём доля чужеродной крови, делу не мешало: такая слабая помеха, если сравнивать со столичной площадью и мужнины перспективы для дочки, была по сути никакой. А тут как раз и первая пенсия подоспела, уже на новом месте и с сохранением северной надбавки, – чем не жизнь?