Максим Кантор - Учебник рисования
— Как ты могла? — спросил он.
И стриженая девушка смотрела ему прямо в глаза своими осенними глазами и говорила:
— Я не могла.
— Но могла. Могла же. И с этим Леонидом, боже мой, с этим Леней. Мне это мучительнее всего. И с Тушинским тоже, да? И с ним тоже? С этим толстым, циничным человеком? Скажи мне.
— Мне нечего сказать. Этого не было.
— Как — не было? Объясни, я сойду с ума.
— Я не могу объяснить, — отвечала она. — Просто не было ничего — никого, кроме тебя, не знала. Ничего не помню. Это было не со мной.
— Но с кем же тогда, с кем?
— Обними меня, мне холодно.
Павел умолк и обнял ее, и она прижалась к его плечу, и в эту минуту ему казалось, что действительно ничего, кроме этого объятия, и не было, и быть не могло. Разве бывает с кем-нибудь так, как у них сейчас? Так ведь не может быть ни с кем больше.
Ведь не может человек с одинаковой страстью и доверчивостью обнимать двух разных людей, или тем более трех разных людей, или пятерых. А если случалось так, что человек с одинаковой страстью и доверчивостью обнимал много людей, то ведь это — неправильно, что-то не так, значит, в понятиях «страсть» и «образ».
Но было же, было! Она смотрела им в глаза — в чужие глаза, она держала их за плечи — чужие плечи. Она так же тянула к ним губы, так же выгибала шею, так же двигалась и так же говорила — ведь не придумано природой много различий в движениях и речи, и не может быть различий много. Ведь она — тот же самый человек и, в конце концов, одна и та же картина может сменить много владельцев — а праведница на картине не изменит улыбки. Неужели все они встречали эту улыбку — и улыбались в ответ? Павел представлял рыхлого Тушинского, с его вечной кривой ухмылочкой, с которой он предлагал парламенту либеральные законы, отлично зная, что законы эти никогда не пройдут, но предлагать их надо — это будет оценено и на Западе, и в России. Он представлял крепкого, уверенного в себе Голенищева, и представлял манеру Леонида крепко и ухватисто брать предметы — как цепко он держал стакан, так же, верно, он и обнимал девушку. Павел представлял и других неизвестных ему мужчин, их руки, обнимающие стриженую девушку, их губы — слюнявые и сухие, вытянутые для поцелуя и растянутые в улыбке. Он запрещал себе думать дальше, но сознание не слушалось его, и он воображал себе подробности и детали, он воображал слова и вздохи — и эти мысли не давали ему покоя. Разве любовь и доверие не уникальные вещи, данные человеку однажды и неповторимые, думал он. Это ведь не фотоснимки, которые можно отпечатать в десятках копий. Это вещи единственные, уникальные, как картина, как рисунок. Но единожды нарисованный, образ уже не принадлежит художнику, думал Павел.
Потом, на другом свидании, он спросил ее опять о ее бывших мужчинах.
— Пусть Маркин, хорошо, — говорил Павел, — я не ревную тебя к Маркину.
— Это он должен к тебе ревновать, — говорила она.
— Я не ревную к нему, — повторял Павел, — он диссидент, он порядочный человек. Я понимаю, его можно любить. Не могу примириться с другими. Ведь с ними надо было говорить о чем-то? Вы беседовали, правда? Они рассказывали истории? Как ты могла? Чтобы сначала один, а потом — другой? И все говорят — каждый о пустяках. Все тебя трогают, да? Как можно?
— Так нельзя, — говорила она, — и я не смогла так. Я ждала, когда произойдет главное, но ничего не происходило. Они были все одинаковые. Тогда я вышла замуж за старика — чтобы сделать жизнь осмысленной, чтобы служить ему. Мне было очень трудно — вокруг много пустых мужчин, и все хотели меня обнимать. Красивой быть трудно. Почти так же трудно, как быть художником.
И Павел подумал, что она права. Добродетелен тот, у кого нет соблазнов, подумал он. Добродетельна Лиза, которая не знала других ухажеров, кроме меня. Что за цена у добродетели, если ею награждают за невзрачность.
— Понимаешь, — говорил ей Павел, — я не знаю, как сущность выглядит, я не знаю, как выглядит душа. Но это цельный предмет, от которого нельзя отщипнуть часть — и дать одному, а потом отщипнуть другую часть — и дать другому.
— А как же Христос, — говорила девушка, — разве он себя не раздавал?
— Ах, так ты распущенность христианством объясняешь. — И Павел горько смеялся.
— Не было распущенности, — и девушка смотрела на него твердыми глазами, — я никогда не была распущенной.
И Павел встречал ее взгляд, и понимал, что она права. Не могла она быть распущенной. Слово «распущенность» не подходило к этой женщине, сделанной твердо и поставленной прямо. Суть и сущность мира воплощены в ней, думал Павел, они не зависят ни от чего, в том числе от моего суда. Вот она стоит, сильная, и не боится.
IVИ однако, ему казалось, что он недоговорил, не сумел объяснить того, что хотел. В другой раз он нарисовал на бумаге круг и показал ей.
— Вот смотри, — сказал он, — этот круг — ты. Там, внутри, — все твое — и мысли, и понимания, и любовь, и жажда. Этот круг (то есть все сразу) можно отдать целиком тому, кого любишь. И слиться с ним. А можно раздавать по частям — немного одному, немного другому. Так круг становится меньше — ты отрезаешь от него по кусочку. И когда ты любишь кого-то или просто обнимаешь кого-то, целуешь кого-то, ты расходуешь этот круг. Ты отрезаешь один сектор, потом еще один — для следующего. Вот видишь? — и он нарисовал, как постепенно вырезаются из большого круга сегмент за сегментом, — видишь? Площадь круга все меньше и меньше. И так ты тратишь себя, отдаешь постепенно по частям — и от тебя самой ничего не остается.
— Но я никому ничего не отдала, — сказала она, — все отдала тебе.
И эти слова звучали в Павле, и, когда он видел других людей, когда говорил с другими, в нем постоянно повторялись эти слова — и порой он не разбирал, что ему говорят, вслушиваясь в них. Он смотрел на свою жену Лизу, глядел в ее несчастные глаза, и спрашивал себя: интересно, способна Лиза почувствовать так же сильно? Способна Лиза отдать все без остатка? А что ей отдавать? Привычный уклад привычной жизни? Котлеты да суп? Он уходил из дома, и шел в мастерскую, и ждал свою девушку, свою возлюбленную Юлию Мерцалову. Он встречал ее на пороге, снимал с нее пальто, вел к кровати мимо своих холстов, и она, проходя мимо картин, трогала их и ласкала длинными пальцами.
— Твои картины, — и она провела пальцами по тыльной стороне холста, повернутого к стене. — Ты не показываешь, потому что я недостойна? Где портрет отца? Господи, я помню этот портрет. Ты его не продал?
— Продал. Послал в галерею, его купил адвокат или дантист. Мне чек прислали.
— Я бы этот чек наклеила твоей Лизе на лоб, — и девушка засмеялась. — Прямо на лоб. Она понимает, что ты обмениваешь картины на ее тряпки и кастрюльки?
— Не знаю, — сказал Павел.
— Думаю, не понимает.
— Как ты узнала, что на картине мой отец?
— Твоего отца мне показывал Леонид. Очень давно. Он не любил твоего отца.
— Как же так могло получиться, что ты была с этим Леонидом, как?
— По глупости, — сказала стриженая девушка.
— По глупости? — и, представляя себе вальяжного чернобородого Леонида, рассуждающего про квадратики и полоски, Павел закрывал глаза.
— Хорошо тебе говорить. Ты не представляешь, что люди могут быть обыкновенными. Тебе Бог велел быть художником, — и она целовала его в ладонь. — Как я люблю твою руку. А вот мозоль, это от кисти?
— Да, — сказал Павел, — от кисти. В это место кисть упирается при работе.
— Покажи мне, как надо держать кисть.
— Вот так, — и он привычным движением принял в ладонь кисть, — видишь: так фехтовальщики держат шпагу.
— Вот так ты держишь кисть каждый день?
— Да.
— Господи, спасибо тебе, — и она снова целовала его в ладонь, а Павел не отнимал руки. — Ты видишь. Он позвал тебя, дал тебе дело. А меня никто не звал, я сама выдумала, чем заниматься.
— Чем? — спросил Павел.
— Тебе будет смешно.
— Скажи.
— Я всю жизнь хотела быть редактором.
— Редактором, — удивился Павел, — редактором в газете?
— Не всем же быть гениями.
— Исправлять чужие ошибки? Зачем?
— Да, исправлять чужие ошибки, делать так, чтобы все было правильно.
— Не понимаю.
— Я умею исправлять ошибки. Я была редактором самиздата — тогда, давно. Я люблю делать правильно.
— Что делать?
— Все. Лизу свою спроси, — сказала девушка с усмешкой, — как я учила ее варить суп. Спроси свою Лизу.
— Ты знаешь Лизу?
— Мы встречались в одном доме. Давно. И потом Лиза два раза приходила ко мне — но я жила очень бедно, со мной неинтересно было дружить, — девушка засмеялась; она лежала на диване голая, не прикрывая себя ни одеждой, ни рукой, и смеялась, откинув голову, — совсем неинтересно было со мной дружить. Она научилась у меня варить суп — и больше никогда не приходила. Скажи, Лиза хорошо варит тебе суп? Мне нравилась Лиза, но она никогда ничего не умела и не хотела уметь.