Сергей Шаргунов - Книга без фотографий
Там на удивление меня поняла с полуслова тетка. Она что-то уютно жевала, пока переписывала данные, брала расписку за инвентарь, определяла участок работ: улица Киевская, дом 20 со стороны двора.
— Испытательный срок — неделя, — подняла дружелюбные глаза и, наконец, проглотила свой загадочный ком.
Раньше скрежет из тьмы заоконной казался мне вернейшей музыкой рабства. Этот скрежет звучит не мучительно, даже приятно. Ты поворачиваешься на бок, ластишься щекой к подушке, а в первобытных рассветных потемках кто-то чужой уже выцарапывает копейки из мерзлоты. Этот звук, потревожив, начинает убаюкивать, возвращает обратно в глубины сладкого забытья.
И вот теперь я им стал — чужаком. Заскрежетал в утренней мгле. Секрет работы прост и сводится к размеренному повторению простых движений. Главное — поддевать снег с нажимом, чтобы зацепить глубже и больше.
За неделю я построил сотню превосходных снежных гор, освобождая дорожку вдоль дома. И научился различать друзей и врагов. Другом было пустое небо. Другом была безветренная погода. Был дружелюбен белозубый Баймурат, сражавшийся со снегом у дома со стороны подъездов. Он часто обнажал зубы в улыбке, потому что я угощал его сигаретами.
Главным врагом было небо, посылавшее снежную муть. Неделю я возился со снегом, первые два дня тетка из ЖЭКа придиралась, Баймурат обозвал: «Вредитель ты!», но со смехом. В оставшиеся три дня я завоевал их признание.
Работая на городской улице, постепенно перестаешь думать об окружающих, как актер, наверное, абстрагируется от зрителей. Меня не волновали прохожие, я не опасался собак (лопатой вооруженный). Меня интересовал только результат — уничтожать снежные завалы.
Однажды, на второй день, я был близок к концу зачистки, еще минут двадцать оставалось поскрести. Жутко взмок, сначала расстегнул тулупчик, а затем и вовсе бросил поверх снежной горы. Зима изредка прорывалась волной студеного ветра сквозь пелену жара. Но с каждым новым ударом и взмахом красноватое солнце делалось более и более летним. Руки тряслись, ныли мозоли. Требовалось перевести дух. Это был триумф одиночества. Я упал на колени, держась за деревянный черенок, большой металлический лист лопаты посверкивал перед лицом.
Я дышал на покрытый снежными линиями металл, видя свое расплывчатое отражение: пятно лица, всклокоченные волосы. И мне показалось, что я отпечатался на этом стальном листе. Всегда на этой лопате теперь будет мое лицо. Фотография одиночества. Лицо и лопата. Я буду перекидывать снег своим лицом. Я уйду из дворников, но следующий дворник вонзит в снег лопату с моим лицом.
Недели трудов у дома хватило. На вырученные деньги купил гантели — чтоб мышцы, разбуженные, не дремали, и ребенку детского печенья купил — «с дырочками», как он любит.
И уверенность получил. Могу быть дворником. Тогда же мы расстались с Аней.
В Чечню, в Чечню!
Той весной мне все-таки удалось наняться в один глянцевый журнал — получить задание. Обещали хорошо заплатить, если я привезу фотографии и очерк из Чечни, куда штатные сотрудники ехать не хотели. Но я должен проехать всю Чечню. Кто меня примет и где остановлюсь — это уже мои проблемы.
И я полетел в Чечню.
Дело было не в одних деньгах, хотя в деньгах нуждался я очень. Дело было в неприкаянности. Где жить? С Аней не получалось. С родителями тоже тяжело. Но главное — фатализм. «Может быть, я уже отжил свое, а? — размышлял легко и горько. — И теперь надо довериться судьбе: пасть под автоматной очередью за стеной Кавказа…» В ту весну я отдал жизнь в распоряжение невидимым силам.
У меня был приятель Алихан. Уроженец Ведено, житель Москвы, когда-то записавшийся ко мне в «Ура!». Черный, бровастый, лихо раздувающий ноздри. Увидел в метро яркую наклейку и пришел, прибился. Алихан не пил и не курил, от него пахло терпко и сладковато свежим молоком волчицы. Я никогда не нюхал волков, но почему-то всегда казалось: от Алихана несет волчонком, только что оторвавшимся от волчицы. Мы остались на связи — изредка перезванивались.
Я позвонил ему и узнал про Чечню. Он сказал, что в Грозном живет дядя.
— Родной дядя твой?
— Не, но все равно дядя… Дальний мой дядя… Он примет, если попрошу…
И вот я полетел в неизвестность. «У всех свои дальние дяди, — утешался я, — у меня вот Болбас был».
Самолет сел в полдень среди сырого поля: высилась гора, кружили большие черные птицы. «Дальнему дяде» Алихана Умару оказалось шестьдесят пять. Он встретил меня в ингушском аэропорту «Магас», и мы поехали в Чечню мимо пирамидальных тополей, мимо КПП, мимо солдат, которые брели по обочине, выискивая мины. Такое впечатление, что Умар с первой минуты решил произвести на меня впечатление интеллигента.
— Ты журналист? А я близко к тому. Учитель русского языка и литературы. — Гортанный голос, сухое лицо, седая щеточка усов. — Всю жизнь учил. Теперь, считай, на отдыхе.
Сели в столовой на втором этаже кирпичного дома. Этот дом, некогда разрушенный, Умар отстраивал заново. Обжит был второй этаж. На первом этаже еще шло строительство — голые стены, доски, бетонное крошево на полу.
— Полюбуешься нашей Чечней, — сказала от плиты женщина по имени Зайнап, похожая на черную курицу. Она была лет на десять моложе мужа. — Погуляешь, воздухом по…
— Чечня — это неправильно, — перебил Умар. — Не люблю это слово. Чечня — не то слово. Не звучит гордо. Чечня-муйня! И буква «ч» нехорошая. Много ты знаешь добрых слов на «ч»?
Я задумался.
— Чернобыль, — откликнулась Зайнап.
Муж цокнул языком:
— Сморозила!
Зайнап громко звякнула лопаткой, переворачивая блин на шипящей сковороде.
— Чума, — задумчиво подбирал слова Умар, учитель словесности, — Чикатило. Я засмеялся: — Честь, чувство, черешня!
— Червивая черешня, — Умар пожевал губами, в его глазах вспыхнул подростковый азарт: — Чушь, черт!
— Чернь, — согласился я. — А какое слово вам нравится?
Он сделался серьезным.
— Ичкерия, — мягко произнес. — Но лучше — Нохч. Мы же нохчи, дети Ноя. Потом англичане затесались. Чеченцы и англичане одного рода, не знал?
Зайнап сильно вздохнула, быть может, над моей непросвещенностью и предложила:
— Хочешь, Сережа, по Грозному походи.
Я кивнул.
— Высажу тебя в центре, — сказал Умар, — ходи, броди, сколь душе угодно, обратно сам доберешься, а потом поедим, согласен?
— Ты же не чеченец, — Зайнап смотрела пристально, что-то выискивая в моем лице. — Не бойся. Кто тебя тронет?
Я еще раз кивнул, послушный судьбе.
Мы вышли с Умаром со двора, сели в его серую «ладу», и он повез меня в город. Высадил.
— На, — протянул клочок бумаги. — Скажешь этот адрес, тебя довезут. Пятьдесят рублей, больше не плати.
Я остался один среди Грозного. С чувством, что меня бросили, и непонятным самому себе спокойствием. Фотоаппарат висел на шее, прикрывая солнечное сплетение.
Был выходной, суббота. Я шел по центральной улице в шумном потоке толпы, изредка выбираясь на менее людные отмели. Я начал щелкать. Толпа несла меня, оглядывая, ощупывая, взвешивая. Город плыл мимо во всем своем великолепном бардаке. Заново отделанные фасады многоэтажек, искристый фонтан, новенькая плитка тротуаров, елочки, колоссальный бетонный остов будущей мечети. И рядом — многоэтажки, разрушенные бомбами, бурьян, ворота с надписью белым по ржави: «Мыны! Берегись!», слепое и изувеченное административное здание, над которым торчат редкие стеклянные буквы из прошлого, можно угадать лозунг: «Искусство принадлежит народу», но от первого слова осталось только «Исус», как будто постмодернист прицельно выбивал ненужные буквы. Я озирался и делал за кадром кадр: восторженные плакаты маскировали пробоины в стенах. «Рамзан, Вы президентом только год — восстал из пепла город, ликует наш народ!», «Детские улыбки — награда для Героя». И черно-белые листки на столбах: «Разыскивается пропавший».
Люди улыбались. Это казалось странным. Я думал, пырнут ножом или пристрелят. Но каждый встречный с удовольствием подставлял себя под объектив, прохожие сами спрашивали: «Вы откуда?» — услышав, что из Москвы, загорались еще большим любопытством. Женщины, торгующие на рынке, щетинистые парни, безногий инвалид на тележке, девушки в платочках и с кокетливыми лентами в волосах и, конечно, мальчишки чумазые — десятки, сотни лиц обращены к тебе, и в каждом готовность стать новым снимком. Как будто сговорились. И даже компания бородачей в черном. Остановились, подняли вверх автоматы. Их не надо было просить: они сами раскрыли рты. Показали такие разные зубы: золотые коронки, крепкие клыки, гнилые осколки.
— Вы в черном? — спросил я.
— Если в черном, значит, кадыровец, — сказал пафосно самый жирный и самый яркий бородач.
Потом я зашел в кафе, сел в отдельную нишу в стене за грубый деревянный стол, задернулся несвежей светло-синей шторкой и выпил большую пиалу калмыцкого чая — с молоком и солью. Потом снова гулял.