Татьяна Булатова - Мама мыла раму
– Муж, – рассказывала она дочери, – что лошадь. Садись и погоняй.
Катька представляла мать сидящей на портрете отца и хихикала себе под нос.
– Что лыбишься? – уточняла преподаватель русского языка.
– Ничего, – пожимала плечами Катька и продолжала внимать материнской лекции.
– Если б отец был жив, – фантазировала Антонина Ивановна, – разве б я эти сумки на себе корячила?! Я б пироги пекла, платья шила, на работу наряжалась и в санатории ездила.
«Можно подумать, – внутренне спорила с ней дочь, – сейчас ты этого не делаешь?!»
Самохвалова словно читала «дурные» Катькины мысли и продолжала рассуждать, невольно отвечая на невысказанные вопросы:
– Ты вот меня спроси. Спроси-спроси! А когда ты, мама, в санатории отдыхала?
Катя молчала.
– Не спрашиваешь? А я вот тебе скажу. Год назад. А перед этим – вообще не помню когда. А потому что где твоя мама? А твоя мама с тобой по санаториям разъезжает: Катеньке нужен Крым, Катеньке нужен Кисловодск, Катеньке нужно Юлово! А Тоне что нужно? Не знаешь? Ни-че-го! Лишь бы Катенька ее была здорова и дышала, как человек, а не жаба на болоте. Живи, Катенька! А мама и так… Норма-а-а-ально твоя мама… Вот живи – и век помни, кому спасибо сказать: маме или папе. Царство ему небесное.
Катька такие разговоры не любила. Поначалу терпеливо слушала, а потом научилась отключаться, размышляя в этот момент о чем-то своем. Правда, мать иногда с силой толкала ее в плечо и орала в самое ухо:
– Не-е-ет, ну ты не слышишь, что ли?!
И тогда Катя вздрагивала и начинала смотреть прямо на мать, точнее, сквозь нее. Этот взгляд Антонина Ивановна ненавидела и частенько жаловалась Главной Подруге Семьи:
– Ева, посмотри на нее! Ты посмотри, какая она! Ничем не прошибешь! Я ей в лепешку расшибаюсь, рассказываю, учу… А она? Она зенки свои стеклянные выкатит и смотрит сквозь меня. Как будто меня НЕТ! Не-е-е-ет! Понимаешь?
Ева Соломоновна кивала, на самом деле плохо представляя, на что жалуется Самохвалова. Недовольство подруги она воспринимала как каприз вполне счастливого человека, которому грех на жизнь жаловаться, но он все равно это делает, потому что такова человеческая природа. Зная Самохвалову миллион лет, Ева Шенкель так и не смогла привыкнуть к миллиону лиц, наплывающих друг на друга в образе Антонины Ивановны. Корректная и немногословная на работе, Самохвалова словно не могла наговориться дома и читала дочери бесконечные лекции о том, как надо и как должно. По большей части скрытная, она с ужасающей откровенностью делилась с целомудренной Евой Соломоновной деталями своего любовного опыта, которым очень гордилась и который, в отличие от подруги, действительно имел место. Стойкая в испытаниях, выпавших на ее женскую и материнскую долю, она могла расплакаться только от одного ласкового слова, неожиданно прозвучавшего в ее адрес. Скупая и экономная в мелочах, она становилась щедрой в самый неподходящий, с точки зрения Главной Подруги Семьи, момент, подбадривая себя словами: «Э-эх, один раз живем!» Обещала помнить обиду всю оставшуюся жизнь – и вдруг неожиданно прощала и сладко плакала от осознания собственного благородства. Бесконечно любящая дочь, Антонина могла унизить ее легко и незаметно для себя самой, а потом искренне изумляться странной Катькиной реакции: «Ты что взъелась-то?»
Ева частенько сердилась на подругу, осуждала ее, порой осаждала на полпути и бесконечно любила этот миллион лиц в одном человеке. Право, всякий, связавший жизнь с Антониной Ивановной Самохваловой, не мог относиться к ней бесстрастно: ее можно было недолюбливать, над ней можно было иронизировать, ей можно было завидовать… Нельзя было ее не помнить: Антонина буквально застревала в памяти любого столкнувшегося с ней хотя бы один раз. Что же говорить о тех, кто соприкасался с нею изо дня в день? О Еве? Санечке? Петре Алексеевиче Солодовникове? И, наконец, Катьке?
Пионерка Самохвалова, подобно своей матери, тоже мечтала о свободе и вместе с тем жутко боялась ее, такой долгожданной. Так же, как и Антонина, Катька строила свою параллельную, тайную жизнь, в орбите которой кружились Женька, Пашкова, собаки, кошки, и тщательно охраняла ее от материнских глаз, при этом больше всего желая, чтобы эта тайная жизнь наконец-то стала явной, легальной, имеющей право на существование.
«Вот, мама, – представляла себе Катя. – Это Лена Пашкова, это Женя Батырева. Они мои подруги, и пусть они приходят к нам в дом. И остаются у нас ночевать. И валяются на нашей кровати. И звонят по нашему телефону. Всегда. Когда им того захочется».
«Вот, Катя, – в свою очередь, мечтала Антонина Ивановна, уставшая от тайн. – Это Петя. Он меня любит. И он хороший. И в моей жизни было так мало счастья. А теперь оно есть. И я хочу, чтобы ты тоже его любила, потому что он мой друг. И пусть он приходит к нам в дом. И пусть ходит по нему босиком. И валяется на нашей большой кровати. И звонит по телефону своим детям. Когда ему этого захочется».
И мать, и дочь чувствовали одинаково, мечтали об одном, обе хотели разоблачения и одновременно делали все, чтобы тайное не становилось явным. Поэтому – молчали, лгали и верили в то, что когда «ОНА УЗНАЕТ, ОНА МЕНЯ ПРОСТИТ». Они были очень похожи друг на друга – эти две странные Самохваловы. Тоня и Катя.
Но скажи об этом Антонине Ивановне! Не поверит. Затаит обиду.
– Как же! – станет она возмущенно рассказывать тете Шуре о событиях сегодняшнего утра. – Живот у нее болит! Ты только подумай, Санечка! Мало мне ее астмы, еще и живот болит.
– Тонь, он ведь не каждый день у нее болит. Первый раз все-таки.
– Первый раз? – взвивается Антонина. – Ты меня спроси: моя мать знала про мой первый раз? Какой живот? Чего у кого болит? Да я б со стыда сгорела! – приходит Самохвалова к неожиданному выводу.
– Ты чего, Тонь? – искренне недоумевает Главная Соседка, вглядываясь в собеседницу. – А кому она еще скажет? Я вот помню, когда у Ириски пришли… – тетя Шура захихикала, – так она ко мне бегом прибежала и говорит: «Мама, я заболела». Я напугалась: чего? как? А она мне: вот, говорит, смотри. Ну, я прям заплакала от радости…
Антонина Ивановна недоверчиво смотрит на соседку:
– От какой радости-то?
– Ну так как же?! Растет ведь. Девушка совсем.
Самохвалова представила тщедушную Ириску, ту еще девушку, потом Катьку… Тревога как-то незаметно стала отступать, и на Антонину Ивановну снизошло чувство гордости: «И мы не кось-мось, тоже не лыком шиты». И, выпроводив наконец словоохотливую Санечку, она набрала номер Главной Подруги Семьи и рассказала ей о произошедшем уже совсем по-другому.
– Ева… – начала она издалека. – У нас ведь что-о-о-о…
– Что?! – испугалась нотариус Шенкель.
– Да ничего… – блуждала в потемках Антонина Ивановна. – Катя вот тут…
Ева Соломоновна молчала.
– Да ничего страшного, – проговорила Самохвалова и неожиданно для себя самой всхлипнула.
– Что случилось, Тоня? – строго спросила Главная Подруга Семьи, пытаясь не потерять самообладание. – Снова приступ?
– Не-е-ет, – плакала Антонина Ивановна, а Ева Соломоновна терялась в догадках: что может быть с Катькой хуже приступа? – Не при-и-иступ… Ра-а-а-адость… – продолжала завывать Антонина. – Ты вот даже и не представляешь, Е-э-э-ва.
Главная Подруга от неизвестности затаила дыхание.
– Пришли-и-и-и ведь у нее… Месячные ведь, Ева. Совсем взрослой стала моя девочка. Скоро уж мать догонит. Дожила я.
– Поздравляю, – раскисла на другом конце провода Ева Соломоновна. – Это такое событие! Такое событие! Этот день, Тоня, надо обязательно запомнить. И чтоб Катюшка запомнила. В некоторых приличных семьях, Тоня, даже столы накрывают и все празднуют. Я приеду к вам, Тоня? Поздравлю девочку?
– Да как же ты?! – возмущается Антонина Ивановна. – Да как же без тебя, Ева? Почитай вместе ее растили. И роднее тебя ведь никого нет…
– Буду! – обещает бездетная Ева Соломоновна Шенкель и в волнении бродит по квартире в поисках подарка.
«Кольцо!» – осеняет ее, и она внимательно изучает свою коллекцию перстней, пасуя перед необходимостью сделать выбор. Наконец-то откладывает в сторону одно, подаренное отцом – незабвенным Соломоном – в день ее совершеннолетия: в жемчужной корзинке – россыпь мелких сапфиров.
– Чудесное кольцо! – признается вслух Ева, глядя на нежное девичье украшение. А потом долго сидит на диване и не отрываясь смотрит в одну точку. За этой точкой скрывается старость. И события Катькиной жизни предупреждают ее об этом. А нотариус Шенкель очень боится старости и поэтому пытается ее задобрить, отдавая чужой молодости очередную жертву. «Это ради любви!» – думает Ева Соломоновна и чувствует, что напрасно обманывает себя. «На старость это…» – вдруг честно признается и горько плачет от безнадежности своего существования. «Одна! Одна! Одна!» – колотится Евино сердце. «Ничего не одна!» – успокаивает его Ева Соломоновна и, покряхтывая, капает себе в доставшийся от родителей лафитник шестьдесят капель корвалола.