Виктор Лихачев - Единственный крест
— Какая талия! Осиная, — прокомментировала Братищева. Наверное, корсет.
— Милая очень, — добавила Галина. — И что, тоже ничего? Даже имени?
— Да, тоже ничего. Смотрите, кто-то обрезал снимок, сделал его овальным. Почему — Бог весть. Опять узнаем фотографа — это некий А. Герман.
— Тут написано: «Ярославль, на углу Духовской и Даниловской улиц в собственном доме» — прочитал Глазунов. — А вот и пером что-то: «В вечное влад…» Владение, наверное? И все?
— И все, — словно грустное эхо откликнулся Сидорин. — Вот я теперь их собираю…
— Фотографии? — уточнила Братищева.
— Не только. Забытые судьбы, названия ушедших деревень… Записываю рассказы последних свидетелей.
— Но это же все так грустно, — было непонятно, к кому обращается Братищева. — Я не люблю грустить, по крайней мере долго.
— Во многой мудрости много печали, — важно процитировал Глазунов древнего мудреца.
При слове «мудрость» Асинкрит закрыл глаза, будто ожидая удара.
— Что случилось? — всполошилась Галина. — Устал, наверное?
— Сейчас пройдет. Просто иной раз мелькнет слово, имя — как недавно — Алиса, и мне кажется, что я должен вспомнить сейчас что-то важное, должен вспомнить обязательно. Но — ничего.
* * *— Дядя Асинкрит…
— Да, тезка.
— Я когда первый раз вас увидела, то поняла: вы не волк.
— Нет, я все-таки волк.
— Не может быть! — девочка, уже стоявшая у выхода смотрела Сидорину в глаза, пытаясь понять, шутит он или говорит правду. — У волков глаза злее.
— Я просто умею притворяться…
— Нет, вы шутите! Вы так про деревню хорошо говорили, про бабушек.
— А знаешь, кстати, почему та деревня стала пустой?
— Потому что сейчас люди стали пустые.
— Хм, не плохо, тезка. Но у меня другой ответ. Я этих бабушек обо всем расспросил — и съел. А после про меня написали сказку: «Красная шапочка» называется. Вот такие дела.
Глава седьмая.
Бесы.
А ночью приходили демоны. И снова — эти сосны в снегу, а вдоль болота — едва приметная дорога. Весной здесь долотит глухарь, топочет белка по стволу да по сучкам, шуршит мышь в опрелой листве. А сейчас — только старая знакомая синичка шелестит томно кожурою, смирно убаюкивает. Твое дыхание становится глубже, ровнее и ты засыпаешь. Только уши не спят. А рядом волчица. Статная, сильная, серо-голубая, — и она задремала, уткнувши морду под ляшку. И вдруг — будто кашлянул кто-то. Вскочили, осмотрелись — и сердце упало у обоих: болото рассечено просекой, а в конце ее — красные лоскутки. Обошли, значит, их. Заговорили люди, все громче да громче, стали покрикивать. Волчица туда, сюда — пошла искать ходы. И тут — грох из ружья, потом еще раз — грох! Рванула с рыси волчица… эх! — до чего же все они суетливы, не терпится им. Видно привычка — путь открывать. Серо-голубая будто споткнулась на бегу, уткнувшись с разбега мордой в снег… И тут же отовсюду торжествующие крики людей. Что ж, теперь его очередь. Как же он ненавидел их — и боялся. Ненависть и страх смешались в его сердце в нечто невообразимое, оно грохотало и лупило о грудную клетку, отдаваясь в правой лопатке, куда однажды уже цепляла жалящая оса. Он пошел махать вдоль опушки, а флажки все мелькали и мелькали, пахло кумачом. А сзади вновь — грох! Грох! Еще немного, а там — еловый, остров, там спасение. Вот он — последний. Стоит у кустарника, головой вертит. Растерялся, ведь растерялся же, не ожидал, что до тебя добегу. Последний бросок, через кустарник — грох!
И вскакивает среди ночи Сидорин, и пьет жадно воду, предусмотрительно приготовленную заранее. А потом берет томик Пушкина — и открывает его наугад. На этот раз — на четыреста семьдесят пятой странице…
Мчатся тучи, вьются тучи;Невидимкою лунаОсвещает снег летучий;Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;Колокольчик дин-дин-дин…Страшно, страшно поневолеСредь неведомых равнин!
«Эй, пошел, ямщик!..» — «Нет мочи:Коням, барин, тяжело;Вьюга мне слипает очи;Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;Сбились мы. Что делать нам!В поле бес нас водит, видно,Да кружит по сторонам.
Посмотри: вон, вон играет,Дует, плюет на меня;Вот — теперь в овраг толкаетОдичалого коня;
Там верстою небывалойОн торчал передо мной;Там сверкнул он искрой малойИ пропал во тьме пустой».
Мчатся тучи, вьются тучиНевидимкою лунаОсвещает снег летучий;Мутно небо, ночь мутна.
Сил нам нет кружится доле;Колокольчик вдруг умолк;Кони стали… «Что там в поле?» —«Кто их знает? пень иль волк?»
Вьюга злится, вьюга плачет;Кони чуткие храпят;Вон уж он далече скачет;Лишь глаза во мгле горят;
Кони снова понеслися;Колокольчик дин-дин-дин…Вижу: духи собралисяСредь белеющих равнин.
Бесконечны, безобразны,В мутной месяца игреЗакружились бесы разны,Будто листья в ноябре…
Сколько их! куда их гонят?Что так жалобно поют?Домового ли хоронят,Ведьму ль замуж выдают?
Мчатся тучи, вьются тучи;Невидимкою лунаОсвещает снег летучий;Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роемВ беспредельной вышине,Визгом жалобным и воемНадрывая сердце мне…
* * *Сколько уже времени прошло, а с каждым новым утром боль, — короткая, но пронзительная, как укол, — возвращалась. По радио начинали играть гимн, Лиза сладко потягивалась и тянула руку к соседней подушке. «Эй, лежебока». Рука падала на мягкое, прохладное — и пустое. И тут Лиза окончательно просыпалась, уже не надеясь услышать ответ: «Вот послал Бог жаворонка». В те дни, когда Миша пропал эта пустота, это молчание делали ее сильнее. Она знала, что нужна мужу, что он вернется, обязательно вернется, что виной всему непредвиденные обстоятельства или непутевый Мишкин характер… А потом был тот день — холодный и застывший, как тот лес, где проходило опознание. И как она до последнего надеялась, что чашу эту горькую пронесут мимо нее. Ведь такого просто не могла быть — по определению: «У нас впереди еще целая жизнь, солнышко» — любил говорить Миша. «Счастливая жизнь» — добавляла она, прижимаясь к нему. Миша не был красавцем, но для нее не существовало лучше человека не всем свете, ибо не знал свет человека добрее, надежнее, вернее…
И вот теперь вокруг какие-то люди, зажимающие носы. И — вопрос: «Вы узнаете…» Нет, нет, не узнаю! Только… Перстень… этот перстень в форме жука-скарабея. «Он мне удачу приносит, солнышко…»
Там, в лесу под Ольшанкой в ее сердце сначала вошла пустота. Потеря мальчика только усугубила депрессию — ребенок стал бы ей живой памятью о Мише. Не стал… С Лизой, будто заботливая нянька, возилась Галина Глазунова, Вадим Петрович устраивал какие-то лечебные сеансы. Все вокруг говорили правильные слова, она слушала, благодарила, и мечтала только об одном, — чтобы все, все, все, даже Галина, даже Любашка Братищева оставили ее в покое. Незаметно для себя, Лиза полюбила ночи. С ними приходило забвение, боль отступала. А сны были все больше добрые и цветные. Одна бабушка-нищенка у дверей храма сказала ей, благодаря за подаяние: «Ему там хорошо, доченька». Но Лиза не могла зацепиться за эту спасительную надежду: почему ему хорошо не здесь, со мной, а где-то там, откуда еще никто не вернулся?
И постепенно пустоту заполнила холодная спокойная злость. Лиза понимала, что не права, но ничего не могла с собой поделать, — она ревновала к Мише всех, кто оставался на земле. Кто ходил по ней, улыбался, растил детей, жаловался на дороговизну, на здоровье, на все-таки жил. А когда Галина и Вадим позвали ее в гости, — они встречали воскресшего из небытия друга, — Лиза поймала себя на мысли, что просто ненавидит этого странного человека с чудным именем Асинкрит. Надо же, Бог знает, где пропадал несколько лет, попал в аварию, остался жив, один из немногих, а теперь все нянчились с ним: «Ах, Асик, помнишь», «Ах, Асик, как мы рады». А если бы тебя молотком по голове, и в яму, как Мишу…
Хотя, он, конечно, псих, Асинкрит этот, но оказался наблюдательным. Значит, не глуп. Галина передала, что их гость заметил про нее, Лизу: «была вся в себе, не с нами». Верно, еле дождалась, когда можно будет уйти.
Если не спасением, то отдушиной, стала работа. Лиза пешком шла на знакомую улицу, входила в старинный дом, — раньше он принадлежал потомственным почетным гражданам купцам первой гильдии Шуваевым, а ныне здесь располагался художественно-краеведческий музей. Если сначала пройти через отдел «Флора и фауна нашего края», а затем подняться по видавшей виды винтовой лестнице на третий этаж, то попадешь в маленький кабинет, который Лиза делила с милейшей Аделаидой Степановной Закряжской, чьей специализацией были местные литераторы. Первым в ее почетном списке стоял легендарный летописец Нестор, а замыкал его Евгений Евгеньевич Плошкин, писавший под псевдонимом Озерский. Плошкин-Озерский приходил к Закрежской почти каждый день и читал, немного подвывая, свои вирши. Лиза слегка морщилась, но молчала, и даже находила в себе силы говорить с улыбкой: «Замечательные стихи», кляня при этом свое малодушие.