Владимир Сорокин - Утро снайпера (сборник)
Снял он кепку, на березу положил. Вижу — голова у него совсем седая, словно мукой посыпана. Лицо морщинистое, пожилое, а вот глаза по-молодому смотрят, с огоньком.
Посидели мы еще минут несколько, он и говорит:
— Кто рассвет в лесу встречает, тот стар не бывает.
Согласился я с такой мудростью.
— А вы, — говорю, — любите рассвет в лесу встречать?
— Люблю, — говорит.
— И часто встречаете?
— Да каждый день приходится.
Удивился я.
— Вы, — говорю, — счастливый человек. Наверное, в поселке живете?
— Нет, — отвечает, — я не здешний. Я просто, — говорит, — по лесу хожу.
Вот, думаю, тебе и на. По лесу ходит. Может, думаю, разбойник какой или беглый?
А он словно мысли мои прочел — улыбнулся, морщинки возле глаз так и залучились.
— Вы, — говорит, — не думайте дурного. Я не сумасшедший и не преступник. Я травник. Травы, корешки лекарственные собираю и сдаю. Из них потом фармацевтическая фабрика лекарства делает. Этим и живу. Раньше в артели работал, а недавно один решил. Вот и хожу один…
— Так ведь, — говорю, — сейчас травы-то почти нет — только-только показалась.
— Правильно, — говорит, — я ландыши собираю.
— Как? Они ведь, — говорю, — отцвели…
— Тоже верно, — улыбается, — цветки-то отцвели. А плоды — в самый раз для сбора. Вот, полюбуйтесь…
И рюкзак свой потертый развязывает.
Подсел я ближе, смотрю, а в рюкзаке у него сплошь разные пакеты целлофановые; в одних — кора, в других — корешки. А он вынимает самый большой пакет, развязывает и говорит:
— Это и есть плоды ландышей. Они в медицине очень широко используются.
Гляжу, целый пакет красненьких бусинок, ландышами от них совсем не пахнет.
— Да, — говорю, — цветы-то я всегда замечал, а вот плоды — впервые вижу.
А незнакомец улыбается:
— Ничего, — говорит, — бывает. Вы, — говорит, — городской?
— Да, — говорю, — из города.
Он улыбнулся и ничего не сказал.
А солнце уж поднялось, припекать стало. Незнакомец свой ватник-то скинул, рядом на березу положил. Под ватником у него военная гимнастерка без погон оказалась, а на ней целый квадрат орденских ленточек. Штук не меньше двадцати. Сразу видно — не обошла война человека. Щурится он на солнышко и достает из кармана кисет. И кисет, прямо скажем, странный. Не простой. Сам я курением никогда не баловался и во всех курительных тонкостях не силен. Но кисеты видел — приходилось давно еще, в детстве. Тогда многие старики курили трубки или самокрутки. И ничего, скажем, особенного в тех кисетах не было — обычные матерчатые или кожаные мешочки с табаком. А этот — особенный, весь потертый, с узором, со шнурком шелковым. Да и сшит из какой-то тонкой кожи, наподобие лайки. Видать, не нашего пошива.
Незнакомец его бережно на колени положил, развязал, достал бумажку и принялся за самокрутку.
Тут я не выдержал, да и спрашиваю:
— Простите, а что ж это у вас за кисет такой?
Он повернулся, улыбается и переспрашивает:
— А какой — такой?
— Да, — говорю, — особенный. Басурманский прямо.
— Басурманский? — переспросил он и головой качнул. Хоть улыбаться не перестал, а в глазах что-то вроде укора промелькнуло. — Эк вы, — говорит, — басурманский… Какой же он басурманский? Его самые что ни на есть русские руки сшили.
И замолчал.
Молчу и я. Неловко мне, что невпопад спросил человека.
А он тем временем свернул самокрутку, раскурил, не торопясь, а кисет не убрал. Держит его на ладони, разглядывает. И в лице у него что-то суровое появилось, словно сразу постарело оно.
Посидел он так, покурил, а потом и говорит:
— Вот насчет того, что — необычный, это вы правильно сказали. Кисет этот и впрямь необычный. У меня с ним, прямо скажу, вся жизнь связана.
— Интересно, — говорю, — как же это так?
— Да вот так, — отвечает и, покуривая, на солнышко щурится. — История эта давно началась. Сорок лет назад. Ежели у вас и впрямь интерес к кисету имеется — расскажу вам эту историю.
— Конечно, — говорю, — расскажите. Мне действительно очень интересно послушать.
Докурил он, погасил окурок и принялся рассказывать.
— Родился, — говорит, — я в деревне Посохино, что под Ярославлем. Там детство мое белобрысое да босоногое прошло. Там и юношествовать я начал. А тут — война. Не дала она мне, проклятая, даже и поцеловать мою подружку — двадцать третьего июня в восемнадцать лет пошел добровольцем.
Бросили нас, пацанов, под Киев. Из всего полка за три дня боев осталось сорок два человека. Все иссеченные, ободранные. Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало, через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и стоят молча — смотрят. А мы — головы опустив, идем. Идем, а у меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им взглянуть не могу… Так прошли до самого Смоленска, а там в одной деревеньке остановились на привал пятиминутный — ремень подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я в окошко одной избы — чтоб, значит, воды испить вынесли. И выходит ко мне девушка — моя ровесница. Красивая, синеглазая, русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил — думал, тут кроме старух да стариков и нет никого. А она без слов поняла мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду залпом выпил, и, признаюсь, показалась она тогда мне слаще всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и говорю:
— Спасибо тебе.
А она тоже на меня смотрит во все глаза, я ведь, не скрою, тогда парень видный был.
— На здоровье, — говорит. — А вы, — говорит, — курящий?
— Да, — говорю, — покуриваю слегка.
Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:
— Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.
И протягивает мне кисет.
— Спасибо, — говорю. — А как тебя звать?
— Наташей.
— А я, — говорю, — Николай.
И тут она меня за руку берет и говорит:
— Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут. А как только возьмут, одолеют врага — тогда сразу и закури.
Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо — от эдакой уверенности и сам тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то поворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее забыть не мог ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой… Короче, ходил я огненными военными тропами все четыре года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал и Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. В то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей — полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали все вокруг «ура!» — достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил… И вот что скажу — слаще той самокрутки ничего не было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится — поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно…
Ну, а потом пришла ко мне беда. День Победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа — оклеветала меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. И все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось, не скрою. Но — выжил, а главное — злобы не нажил. Вернули мне в пятьдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались — сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор ничего про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уж давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. Но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох и поскрипели тогда мои ботиночки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял я отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. И открывает мне моя Наташа. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза все те же остались. Как два василька.