Эдуард Лимонов - Дневник неудачника, или Секретная тетрадь
Привязывая к какому-то кусту неизвестной породы веревку с шарами и флажками, я обратил внимание на несметное количество пчел, сидящих и висящих над кустом. Это еще что! — сказал мягкий и симпатичный полицейский в шортах, — я хочу показать вам этот куст из дома, из окна, и вы увидите, что с другой стороны там у них гнездо.
Мы пошли в дом. Я поглядел на пчелиное гнездо и вежливо изумился, а полицейский вдруг сказал, взглянув на мои оголенные руки (на мне была тишотка): «А вы хорошо как загорели, прямо коричневый! Да и я хорошо загорел, — добавил он, — хотя я и вообще-то не очень белую кожу имею». И вдруг, быстро стащив свои шорты вниз, оказался голым, с внушительным членом, строго висящим вниз. При этом полицейский полувопросительно посмотрел на меня. Я смутился и, пробормотав: «Да-да, хороший загар…», поторопился выйти из комнаты.
Через полчаса я уже забыл об этом эпизоде и забыл бы, наверное, совсем, думая что мне «это» — он и его член — показались, не понадобись нам какая-то решетка для барбекю, которую полицейский, я и еще один парень отправились искать в бейсмент. Парень, взяв решетку, поднялся наверх, а я задержался взглянуть на спортивные снаряды полицейского. Впрочем, разглядывал я их недолго, так как полицейский опять заговорил о своем загаре и опять в мановение ока обнажил свой вопросительный член. Я отвернулся и убежал и больше уж с ним один на один не оставался.
Полицейские
Часто внизу, напротив моего окна, у витрины магазина стоят два, а то и три полицейских и не то греются на мартовском солнышке, не то кого-то поджидают. Один из них беспрестанно выглядывает из-за угла в улицу. У меня желание, которое я не знаю, чем и объяснить, — бросить, уронить в них гранату или бомбу. Я думаю об этом без всякой злости, как о чем-то само собой разумеющемся, примерно как «есть вот полицейские, и их нужно устранить».
У меня нет ни бомбы, ни гранаты, ни снайперского ружья, которое в мыслях я изгоняю из возможного арсенала устранения полицейских: «найдут по траектории», — думаю я, а потом я хочу осуществить операцию сразу, я не хочу перестрелки. Потому я склоняюсь к тому, что лучше бомба. Сегодня мне даже приснилось, что я бросил в них бомбу, но не из своего окна, а с крыши дома напротив, того, под которым они стоят. Может, их униформа моему желанию причина?
Недавно же толпа пьяных юношей не давала мне спать — топчась и оря на том же месте, где днем прежде топтались полицейские. Дело было к ночи. Их я возненавидел. Мерзкие прыщавцы, — думал я, выключив свет и глядя на них из темного окна сверху вниз, — хорошо бы вас всех по головам, по орущим глоткам полоснуть из пулемета свинцом, чтоб навеки замолкли. К тому же они пристают к прохожим, даже пожилым. Полицейские в сравнении с ними тихие ангелы. Может, это атавизм, и место под окном внизу я, как князь или доисторический человек, считаю своим. Или как кот, лев или собака. Мой участок охоты? А эти говнюки — наверное, студенты или рабочие или клерки, напившись, себя бог знает кем воображали. Ишь ты — рыбьи головы! Шатались и ругались.
И я, не моргнув глазом, твердо принял сторону зла — ведьм, упырей, грешников, нацистов, чекистов, Равальяка, убившего Генриха Четвертого, Освальда, убившего Кеннеди, Че Гевары и неудачников, никого не убивших, тех, кто всю жизнь до седой головы в швейцарской форме, почтительно склонив голову, стоит в дверях богатых домов и приветствует входящих и выходящих богатых старух и стариков и богатых детей. А внутри себя он все эти годы стоит, сцепив зубы, и что-то в нем растет, выпирает, и по временам он едва удерживается, чтобы не изнасиловать молоденькую дол-голягую Кристин — дочку известного нефтепромышленника, шестнадцати лет, которая весело живет с подружкой в огромной, занимающей весь этаж квартире и к которой часто ходят в гости мальчики и мужчины с воспаленными глазами.
Да, я принял сторону зла — маленьких газеток, сделанных на зироксе листовок, движений и партий, которые не имеют никаких шансов. Никаких. Я люблю политические собрания, на которые приходят несколько человек, какофоническую музыку неумелых музыкантов, у которых на лице написано, что они хронические неудачники. Играйте, играйте, милые… И я ненавижу симфонические оркестры, балет, я бы вырезал всех виолончелистов и скрипачей, если б когда пришел к власти.
Наш город очень имперский. А сегодня мне приснился сон, что в меня влюбилась жена Президента. Картера? Не думаю, что она, — молодая и нравилась мне — блондинка, и я, ее поцеловав и погладив ей руку, договорился о встрече. Она обещала, но не завтра, сказала, потому что должна ехать с мужем в избирательную поездку. И во сне запылили машины — в одной из них кто-то стоял в белом костюме и говорил речь о джеме-повидле. А дорога была говенная, с выбоинами, и седоки в машинах подскакивали, как куклы.
Эдинька, как расстреляться хочется!
Чтоб меня встречали как мальчика первоапрельского, радостного, возбужденного — в комнате для гостей, где каждый поворот и движение что-то необыкновенно сентябрьское или апрельское значат. Нервного мальчика меня бы. Наблюдали бы, ахали.
Эту цивилизацию нужно разрушить везде на Земле — и в России, и в Китае, и в Америке. Разрушить ее и объединить для этой цели всех, кто не удовлетворен. Никаких избранных классов, никаких рабочих диктатур, чем это фабричные лучше любого другого человека? Глупость, лучше тот, в ком ненависть к цивилизации больше. Мы не отвечаем на вопрос, что мы построим на освобожденном месте. Мы говорим — «наша цель — разрушение». Не до основания, как в Интернационале-песне поется, а ниже, с корнем, без остатка, до пыли, как разрушали древние города победившие, и плугом после прошлись.
Все придут. Хулиганы и те, кто робок (робкие хорошо воюют), драг-пушеры и те, кто распространяет листовки для борделей. Придут мастурба-торы и любители порножурналов и фильмов. Придут те, кто одиноко бродит в залах музеев и одиноко листает книги в залах христианских бесплатных библиотек. Придут те, кто слоняются по Мэйси и Александерс, не имея денег, чтоб купить, — убивают время. Придут те, кто два часа пьет голый кофе в Макдональдс и тоскливо смотрит в окно. Придут неудачливые в любви, деньгах и работе и те, кто по несчастью родился в бедной семье.
Придут те, кому все надоело, кто уже истратил часть жизни на бесконечную нелепую службу в банке или в универсальном магазине. Придут шахтеры, которым надоела шахта, придут рабочие фабрики, которые ненавидят фабрику. Придут бродяги и кое-какие почтенные семейные люди, осатаневшие от семьи. Придут солдаты из армии, и придут студенты из кампусов. Придут храбрые и сильные из всех областей жизни, отличиться и добыть славы.
Придут гомосексуалисты, обнявшись парами, придут любящие друг друга юноши и девушки, и придут лесбиянки в ярких нарядах. Придут актеры, и придут художники и музыканты и писатели, труд которых никто не покупает.
Все заявятся. Возьмут оружие и покончат с этим порядком навсегда.
И город за городом занимают революционные войска неудачников. И солдаты имперской армии, вслушавшись в кровь многих поколений неудачников, текущую в их жилах, — вспоминают о своем рождении, срывают имперские отличия и с восторженными глазами и цветами на шляпах идут к своему родному племени, обнимаются с родными.
Город за городом, начиная со взрыва в Великом Нью-Йорке, Америка становится свободной, и я — Э. Л. иду в головной колонне, и все знают и любят меня. И волосы мои выгорели от революционного лета.
И рушится все античеловеческое — банки, конторы, суды, фабрики и химия, железо и другая гадость.
Я не хочу ее ебать уже (Лысую певицу). Это не мой кусок. Не возбуждает. Еле два раза выебал. Я все равно смотрю на нее как на что-то грубое, как на плотную девицу с жопой и ляжками. Меня не возбуждает это. Я несчастный человек, а? Мне бабы-то не нужны, оказывается. И зачем я их грудастых подбираю, а? Грудастых и грубых.
Теперь во мне окончательно сформировался идеал мой, мой секрет — девочки или мальчика нежных, с неразбухшими членами, худеньких, хрупких, в мире как в зачарованном саду живущих. На сына одной богатой леди смотрел с упоением (не сексуальным), когда он сидел в вечер дня рождения матери в сером пиджачке, таком же жилете, цветном галстуке и черных бархатных брюках, с темными длинными волосами — одиннадцатилетний князь.
Девки же — друзья мои хорошие, ничто больше. Теперь мне понятны все мои муки. А Лысая певица ушла вся с прилипшим к ней моим сумасшествием. Теперь, когда вы так понимаете себя — Эдвард, не тащите к себе девок, подбирая их на парти или еще где.
Если вы можете проснуться однажды дождливым весенним утром, полежать, подумать, послушать музыку и честно сказать себе вдруг: «А ведь я никто в этой жизни — говно и пыль», тогда на вас еще рано ставить крест. Только честно, не для людей, а для себя признаться.