Эдуард Кочергин - Ангелова кукла. Рассказы рисовального человека
По воскресеньям деда Иван в сопровождении ребятни разносил готовые карточки по острову. Это был настоящий праздник. Радовались вместе. Каждая фотография прежде, чем попасть к хозяину, рассматривалась и комментировалась всей кучей. Особенно удачными у деда-светописца получались малые персоны: вероятно, благодаря фантиковым птичкам. Даже страшненький косолапый пацанёнок, награждённый странной обзывалкой Плохаря, — и тот на карточке выглядел вполне нормальным. Фотографируя его, деда Иван спрашивал:
— А как тебя, старичок-с-ноготок, зовут?
— Плохаля, — скартавил «старичок», засовывая в рот два пальца.
— Плохаря, — поправил его Мураш.
— За что так чуднó тебя обзывают?
— Да харей не вышел, — ответил за малька Мураш. — Вон страшила на ножках какая, в зоопарке таких не водится.
— Ты злой, Мураш, не торопись говорить. Вот я сниму с него фотокарточку, и ты увидишь, что он не хуже тебя.
В тех островных местах, где появлялся Иван Костыль в своем тёмно-сером пиджаке с солдатским орденом Красной Звезды на груди, сразу же прекращались пацаньи войны. Даже самые драчливые подброски-падлы с Соловьевского переулка мирились на время со своими смертельными врагами — недоростками-антипадлами со 2-й и 3-й линий. Он был свой на острове, свой среди своих. Улыбались ему все — большие и малые человеки, длинные и короткие. Улыбались до 1954 года.
В первых числах октября, после обеда, Иван Костыль возвращался с Голодая, где на Железноводской улице снимал по вызову голодайскую безотцовщину. На Тучковой набережной между 5-й и 6-й линиями к нему подошли два типа в штатском, показали какие-то корочки и велели следовать за ними. Иван подумал, что на него напали налётчики и хотят отобрать кормильца — аппарат. Он быстро встал на своё единственное колено, сунул палку под левую руку и, облокотясь на неё, правой рукой схватил костыль за нижнюю часть и приготовился к обороне. Налетчики снова стали совать ему какие-то удостоверения, но он, не обращая внимания, угрожающе вращал костылём, не позволяя к себе приблизиться. Постепенно собралась толпа. Многие знали светописца и пытались отбить старика. Типы достали штатные милицейские свистки и засвистели в них. С 8-й линии прибежал постовой, за ним еще двое в форме. Иван понял — на него напала власть, и сдался. Сочувствующие из толпы провожали Костыля до легавки со словами: «За что, за что взяли-то? Он инвалид войны — фронтовик, наших детей фотографирует, имейте совесть». К конвою милиционеров и толпе присоединилась дурка Катя, прекратившая подбрасывать свой вечный мячик. Она молча шла вместе со всеми до милиции.
Допрашивал дядю Ваню молоденький очкастый лейтенант. По его вопросам Костыль понял, что на него настучала квартирная соседка Лилька Белая, или Лилька Браун, так обзывал её народ из коммунального муравейника, памятуя о гитлеровской сучке Еве Браун.
Действительно, стукачкой она была знатной, идейной, со стажем. В простенке между окнами её комнаты, в наглую, на самом видном месте висел знаменитый плакат тридцатых годов: «Помни ежовые рукавицы!» Совсем недавно она была в силе и ничего не скрывала, а наоборот, гордилась стукачеством. Философию свою выражала просто: «Лучше стучать, чем перестукиваться». Соседке-аптекарше хвасталась, что за заслуги перед Родиной имеет удостоверение на лечение в специальной клинике НКВД, которая находится на углу Дзержинской улицы и улицы Гоголя, в доме графини Голицыной — прообраза пушкинской Пиковой дамы. Всё было хорошо, да мужской товар до неё никак не доходил, хотя смазливости в ней хватало. Трёхбуквенный тачковоз объяснял Лилькину беду по-своему:
— Кто ж ее дячить-то будет… х… х… х… От дна до покрышки… У ней всё тело доносами провоняло… х… х… х…
Он был единственный — и то в подпитом состоянии, — кто приветствовал при встрече её откровенность.
— Молодец, Лиля… х… х… х… в рот компот. Народ должен знать… х… х… х… ездрить в печенку… своих героиц.
Терять ему было нечего — тачка здесь, тачка там.
Костыля задержали по доносу Лильки Браун за религиозную пропаганду, а также за производство и сбыт ритуальных изделий. Он по просьбе служителей Николо-Богоявленского собора и по доброте душевной в комнатухе своей наряду с мирскими фотографиями печатал на фотобумаге и подкрашивал пасхальными красителями венцы и поминальные иконки для усопших. Раз в месяц от Николы с Коломны к нему приходила вся в чёрном девушка, напоминавшая Ивану погибшую в блокаду дочь, и, перекрестясь, забирала готовую партию, чтобы ушедших в иной мир обрядить перед отпеванием, как полагается по православному обычаю — с венцом на челе и иконкой на груди. Денег за работу он не брал, брал гроши только за матерьялы.
Лилька нюхом своим давно почувствовала: что-то скрытное имеется у её соседа-светописца. И после долгой разведывательной работы выяснила — Иван, кроме обыкновенных фотографий, печатает ещё какие-то, большие, и сушит их прямо на стёклах своих окон. Проникнув в его комнату, когда тот мыл посуду, она увидела, чтó сушилось у орденоносца, и — как положено — накатала телегу в НКВД про бывшего фронтовика-фотографа, занимающегося религиозной пропагандой и спекуляцией. Одновременно с арестом Ивана в его комнате произвели обыск и нашли вещественные доказательства — неразрезанные отпечатки венцов и фотоиконок с образом Божьей Матери.
На допросе Иван не сопротивлялся. Главное, что интересовало допрашивавшего лейтенанта, почему он — фронтовик, орденоносец — занимался таким неположенным делом?
— Узнай у своих родных, товарищ лейтенант, у матери, отца, деда — как они собираются уходить из жизни: по-христиански или по-собачьи? Я не знаю, как ушли мои — жена, дочь, не знаю даже, где искать их останки, где можно было бы колена преклонить. В память о них я не мог отказать Никольской церкви. Кто-то ведь это должен был делать. Да и нельзя отбрасывать то, что многие сотни лет справлялось у людей. Без венца и ладанки ранее никого не отпевали и не хоронили. А про спекуляцию, товарищ лейтенант, напрасно обвиняете. Денежку брал только за матерьял. Да и по традиции, я вам скажу, без денежки такие вещи никогда в другие руки не давались, как и носильные крестики — выкупить надобно было.
При обыске из правого кармана его пиджака извлекли множество маленьких птичек, ловко сделанных из конфетных фантиков. На вопрос — зачем они ему нужны, он не ответил.
После допроса светописца вывели из кабинета в дежурку, где легавый амбал, один из нападавших на набережной, уже переодетый в форму сержанта, приказал:
— Сними показуху, дед.
— Что? Что?
— Я говорю, сними орден.
— Зачем?
— Не положено с таким орденом в камере находиться.
— Да ты что?! Я за него под Кенигсбергом Костылем стал! Получил от высоких командиров именем самого Сталина, а ты снять с меня хочешь. Нет уж, ты с ним меня в камеру и сажай, коли приказ начальников имеешь.
— Ну что ж, дед, нам снять придется, — ответил ему сержант, и три здоровенных притырка бросились на фотографа. Откинув палку с костылем в сторону, заломили ему руки за спину и самый молодой из них начал свинчивать орден с лацкана пиджака.
— Шнурок безусый! — побагровев, захрипел дед Иван. — Не трожь, мародёр! Я его кровью заработал!
Его затрясло, он с силой двинул культяпкой ноги в мошонку безусого, тот отскочил. Двое легавых рванули деда на себя, и вдруг он обмяк в их руках. Голова упала на орденоносную грудь. Они от неожиданности отпустили его руки, и он рухнул на пол. С последней судорогой вытянулся на грязном полу милицейской дежурки, отдав Богу дух на глазах мучивших его погонников.
Дурка, торчавшая в поредевшей толпе у дверей ментовки, собакой почуяв смерть Костыля, завопила на весь остров своей девственной утробой — да так, что дрожь пошла по всей людской округе. Два молодых бугая в форме, высланные навести порядок, не смогли с нею справиться. Да и при народе обижать юродку в России не положено. Она орала до тех пор, пока по совету маклака-татарина две переулочные тётки не привели с 6-й линии древнюю островитянскую бабку-немку, чудом оставшуюся в живых после всех исторических перипетий. Она взяла внучкину правую ладонь в свои пергаментные руки и, поглаживая её, стала говорить Кате что-то на своем древнем немецком наречии, часто повторяя слово «Готт». Дурка начала успокаиваться и затихла.
Северный октябрьский ветер, ветер финских ведьм, донёс с Петроградской стороны колокольный звон Князь-Владимирского собора, заполнил мощным гудением линии и переулки нашего острова, созывая к вечерне немногих богомольных старух. Казалось, что колокола немецкой кирхи Святого Михаила на Среднем проспекте и лютеранского храма на Большом, давно закрытые советской властью, очнулись от летаргического сна и вторят звоннице собора, тоже созывая своих давно исчезнувших прихожан и нагоняя в опустевшие улицы холодную, сырую тревогу.