Джон Бойн - История одиночества
— Я не знаю.
— Не знаешь?
— Нет.
— А если подумать?
— В общем, понравилось.
Пастор шумно засопел и поерзал на стуле. Худое лицо его раскраснелось.
— Что было потом, Одран? Она что-нибудь тебе показала?
Я мысленно взмолился, чтобы он от меня отстал.
— Наверное, свои маленькие груди?
Я заметил, какие у него желтые зубы. Он их когда-нибудь чистит?
— Она показала тебе свои груди, Одран? Просила, чтобы ты их потрогал?
Желудок мой куда-то ухнул. О чем он спрашивает?
— Нет, отче.
— А она тебя трогала? Трогала вон там? — Он кивнул на мою промежность. — Расскажи, что она делала? Трогала тебя? А ты себя трогал? Ты показал ей, что у тебя есть? Ты же скверный мальчик, да? Конечно, скверный. Наверное, чем только не занимаешься в этой комнате, а? Один в темноте. Когда рядом никого. Ты занимаешься скверностью, Одран? Давай расскажи.
Я заплакал. Комната кружилась, я думал, что сейчас упаду в обморок. Отец Хотон еще что-то говорил и говорил, но я его почти не слышал. Он подсел ко мне на кровать, обнял и притянул к себе и зашептал в ухо, что грязные девки хотят совратить всех милых хороших мальчиков, что нам надо быть сильными, верить друг в друга и искать утешение в тех, кого мы знаем и кому доверяем, а он мой друг и я всегда могу ему довериться, ведь ничего страшного не случилось, я просто немного пошалил. Потом я, наверное, и впрямь упал в обморок, а когда очнулся, то лежал на кровати, комната была пуста, дверь закрыта.
Со стены ухмылялся Плуто, непристойно вывесив язык, — казалось, он хочет меня слизнуть и живьем проглотить; я вскочил с кровати, в клочья изорвал треклятого пса и затолкал обрывки плаката в мусорную корзину. Потом опять сел на кровать и надолго задумался. Я все разложил по полочкам: одно — сюда, другое — туда, где оно и хранилось многие годы. Затем в ванной умылся, спустился в кухню и увидел, что мама сидит за столом и плачет.
— Что с тобой, мам? — спросил я.
— Я счастлива, Одран. — Мама подняла на меня заплаканные глаза. — Вот и все. Я счастлива. Отец Хотон подтвердил, что я не ошиблась: тебе предназначено стать священником. Ты ему это сказал, Одран? Сказал, что хочешь быть священником?
Я, почти что несмышленыш, стоял возле плачущей мамы. В потоке воспоминаний о том времени всплывает множество мелких деталей, но я хоть убей не помню, что я тогда ответил. Знаю только, что вскоре автобусом я прибыл в Клонлиффскую семинарию, куда Том Кардл добрался на папашином тракторе.
Что сталось с отцом Хотоном? Ну, через пару недель он погиб. Направляясь в парк Святого Стефана, переходил Доусон-стрит, но не посмотрел по сторонам и стал уже не первой жертвой автобуса одиннадцатого маршрута, спешившего в Драмкондру[20].
На похоронах его были толпы людей. Толпы.
Глава 6
2010
Помни, это не навечно, и не тревожься. Всего несколько лет. А потом я верну тебя в твою школу, обещаю.
Так в 2006-м говорил архиепископ, а сейчас уже, конечно, кардинал Кордингтон, когда я прибыл на аудиенцию в Апостольский дворец. С тех пор минуло четыре года, но я по-прежнему служил викарием в бывшем приходе Тома Кардла, и ничто не предвещало возвращения в любезный моему сердцу Эдем. Все мои ученики окончили школу и теперь сидели в аудиториях Тринити-колледжа, или по евробилету, запрятанному в рюкзак, катили в поезде «Париж — Берлин», или служили в папенькиных банках и агентствах недвижимости, гадая, будут ли здесь прозябать до рождения собственных сыновей, преемников семейного бизнеса.
Один парень, его я помнил смутно, погиб — по автостраде М50 пьяный летел в Дун-Лэаре[21] и угробил себя, свою подружку, ее сестру и сестриного приятеля. Похороны состоялись в теренурской церкви, и священник, тот самый отец Нгезо, четыре года назад занявший мое место, проникновенно говорил о приверженности покойного ленстерскому регбийному чемпионату, что, вероятно, было слабым утешением для трех убитых горем семей, чьи жизни разбились вдребезги. Другой парень вышел в финал телевизионного конкурса талантов, и о нем трубили все газеты, суля, что с хорошим продюсером в ближайшие годы он заработает миллионы. Еще один парень был арестован — на дискотеке изнасиловал девушку; он утверждал, что ничего не было, но я, помня развязность и хамство, какие он насаждал в своем привилегированном окружении, сомневался в невиновности этого павлина. Я внимательно следил за ходом судебного разбирательства и порадовался, что меня не вызвали охарактеризовать подсудимого. Парня признали виновным, но папаша его, разумеется, нажал нужные кнопки, и тот даже дня не отсидел в тюрьме. Судья заявил, что парня ожидало блестящее будущее и было бы жаль лишить его еще одного шанса; приговор — общественные работы. Сто часов. Вот вам разница между преступлениями, совершенными на южном и северном берегах Лиффи. На другой день первые страницы газет пестрели снимками ухмылявшегося парня и несчастной изнасилованной девушки, в слезах покидавшей здание суда. Хотелось взять канистру бензина, спички и пройтись по всем этим школам за высокими оградами, где на подобного сорта ублюдков молятся только потому, что однажды они прорвались через сто сорок метров регбийной лужайки и приземлили мяч за белой линией.
Тем не менее я скучал по всему этому. И ужасно хотел вернуться.
Я боялся представить, в каком состоянии сейчас библиотека, моя библиотека. Книги не на своих местах, все разделы смешаны. Нынче все уверяют, что страдают модным недугом, неврозом навязчивых состояний, но я-то определенно был ему подвержен, когда дело касалось обустройства моей библиотеки. Вечерами школьники разбредались по домам, а я получал истинное наслаждение, прибираясь в читальном зале, расставляя все по своим местам. Так я отдыхал. И теперь тщеславно думал, что новый библиотекарь наверняка не оценил мою любовь к порядку.
А мне пришлось свыкаться с приходской жизнью, отдельные стороны которой — скажем, пасторские — все больше и больше нравились. Моя связь с Господом крепла, чего вовсе не было в школе. Молитва для меня стала важнее порядка в книгохранилище. Больше времени я уделял себе и размышлениям о причинах, по которым счел себя пригодным для церковного поприща. Долгие часы я проводил с Библией, пытаясь пробиться к пониманию ее смыслов. Я думал о нашей Церкви — о том, что вызывало гордость за нее и что тревожило. Благодаря всему этому я ощущал себя человеком лучше и достойнее, но эгоистически тосковал по своей прежней жизни.
В общине нас было трое — пожилой приходский священник отец Бёртон, тихий, преданный делу трудяга, и мы, его помощники, отец Каннейн и я. Отец Бёртон жил отдельно, компанию ему составляла лишь экономка — внушительная женщина, опекавшая его, точно ребенка; она стирала, готовила и с властностью швейцарского гвардейца отваживала незваных гостей. Мы с отцом Каннейном, лишенные подобной роскоши, соседствовали в двух скромных помещениях церковного флигеля. Не скажу, что мы ладили, и, уж поверьте, моей вины в том нет. Отец Каннейн был моложе меня, лет тридцати с хвостиком, и хотел говорить лишь о регби и футболе, боксе и скачках. На мой взгляд, он бы лучше справился с ролью спортивного репортера «Айриш таймс», нежели викария в Северном Дублине, а его, в свою очередь, раздражала необходимость бок о бок работать с человеком на двадцать лет старше и позорно несведущим в захватывающей спортивной жизни.
— Как это вы не знаете, кто такой Рафа Надаль? — изумлялся он, перед тем испросив мое мнение, удастся ли кому-нибудь перещеголять Роджера Федерера в титулах, добытых на турнирах Большого шлема. — Он знаменит на весь мир.
— Он футболист? — Я валял дурака, ибо прекрасно знал, кто такой Надаль, но досада коллеги меня забавляла. И потом, нечего выпендриваться — видали, «Рафа». Друзья они, что ли? — Играет за «Манчестер Сити»?
— За «Манчестер Сиси». — Каннейн любил ввернуть словцо, которое, он считал, меня покоробит. — Надаль — теннисист. Испанец.
— Ну и ладно.
— И вы, значит, о нем не слышали?
— Я плохо разбираюсь в теннисе, — сказал я. — Вот мой племянник Эйдан — ярый болельщик «Ливерпуля». Во всяком случае, был им в детстве.
Я понятия не имел, чем сейчас интересуется Эйдан, поскольку не видел его десять лет, прошедших с похорон Кристиана, на которых он сидел бесчувственным букой, хотя был близок с отцом. В тот день он без конца величал меня «отче», и в тоне его слышалось презрение, меня огорчавшее, ибо я не сделал ему ничего дурного. Этакую грубость я оправдал его тогдашним состоянием. В последующие годы я неоднократно пытался восстановить наши отношения, но безуспешно, и теперь даже не знал, работает ли он по-прежнему на лондонских стройках.
— «Ливерпуль»? — процедил отец Каннейн, весь скривившись, точно проглотил отраву. — Нынче 85-й год, что ли? «Ливерпулю» давно кранты. Ему вовек не подняться.