Юрий Красавин - Валенки
— Держи ухо востро, — наставлял Степан. — Тут шпаны всякой полно, особенно на рынке. Продавай сам, без меня — нам вместе нельзя ходить: заметнее. На маклака нарвешься — пошли его подальше.
— Кто это — маклак?
— Вот он-то и есть настоящий спекулянт: сам не работает, только перепродает. Не отпускай товар из рук, понял? То есть давай не всю пару разом, а по одному сапогу. Сначала получи деньги, а потом отдавай… Гляди, Федюха, тут не Пятины, а матушка-Москва: рот не разевай. Далеко не ходи, крутись в толпе, меня не ищи, я тебя найду. Не бойся, не потеряю.
Пришли на Перовский — народу тут было, как на вокзале. Длинные, крытые прилавки, торговые палатки вокруг — это знакомо по Калязину. Так и казалось: вот отойдешь сейчас за этот забор и откроется площадь, где стоят подводы в ряд, и лошади хрупают сенцом. Интересно, можно в Москву приехать на санях? Вот, скажем, на Серухе.
Федя пробирался в толпе, крутя головой: говор вокруг такой необычный — никак не привыкнешь. Еще в трамвае ехали — дивился: очень уж акают москвичи. Если примерно на пятинский обиход, получится «Масква», «карова», «пайдем пагуляем». Смешно…
— Продаешь, паренек? — послышалось над ухом.
Женщина уже щупала его валенок, торчавший из подмышки. Повертела его так и сяк, помяла, спросила цену:
— Ну-ка, померяю… В самый раз, гляди-ка.
Федя держался начеку, в любую минуту готов был отобрать валенок назад.
— Другой, — потребовала она.
Он не давал, пока она не вернула первый.
Мимо них ходили, толкали, спрашивали, почем валенки.
— Ладно, беру, — сказала женщина и, открыв свою сумку из черной кирзы, стала искать, по видимому, кошелек.
У Феди замерло сердце, как замирает оно при рыбной ловле, когда вдруг дернется и утонет поплавок.
— А где же… Ой, вытащили! Деньги вытащили! — с отчаянием сказала она.
Сквозь вспоротое дно сумки вдруг выглянули ее шевелящиеся пальцы — надрез был сделан чем-то очень острым.
— Положила деньги, — растерянно объясняла женщина окружающим и Феде, — вот сюда, под эту подкладку: тут, думаю, надежней всего, не догадаются — не вытащат. И ведь несла-то в руке, вот так помахивала — когда и успели? Ну, ворье!
Она заплакала; Феде было жаль ее, но он крепко помнил наказ Степана Гаранина: никому не верь, товар держи крепко.
— Уж больно хороши валеночки, как раз по ноге, — горевала женщина со слезами на глазах. — Ну-ка, паренек, отойдем сюда, за торговую палаточку, тут у меня знакомая работает, займу у нее.
Но Федя тотчас сообразил: «Обжулить хочет!» Ишь, суетливая, и глаза бегают, и плачет-то притворно.
Он помотал головой и отступил от нее.
— Миленький, да ты не бойся! — взмолилась женщина. — Не веришь — постой здесь, я сейчас прибегу. Только не продавай никому эту парочку.
Она исчезла, а к Феде подошла грозная, суровая старуха в шали, повязанной поверх шапки. Ни слова не говоря, она отобрала у него валенок, помяла головку морщинистыми пальцами, вернула, взяла другой и тоже помяла.
— Закартошил? — спросила она вдруг.
Федя поразился: откуда она знает? При валке хитрые валялы иногда для крепости втирают в головку и в пятку размятую картошку: высохнет валенок в печи — станет будто каменный.
— Купила в прошлую зиму, а он до первой лужи, — пробормотала старуха. — Намокли и расползлися. Ишь, жулики…
— Я не закартошивал! — гневно сказал Федя.
— Вижу, вижу, — примирительно отвечала старуха, щупая валенок изнутри. — Неуж сам валял?
— А то кто же!
— Молодец… А у меня двое таких ухарцев, как ты, и оба бездельники. Хоть бы ремеслу какому научились! Нет — футбол гоняют.
Спросила цену, отсчитала деньги, ворча:
— Сына убили, вот с внуками маюся.
Едва она отошла, тотчас появилась та покупательница:
— Ну, слава богу! Не ушёл. Выпросила я у Анютки в долг до вечера… Ну-ка, дай я еще раз примерю.
Примерила один сапог, потом другой — Федя держался настороженно. Он дважды пересчитал её деньги, и только тогда отпустило его напряжение торга — повеселел, заулыбался. Зря подумал плохо об этой женщине, ничего в ней не было подозрительного.
Поискал глазами Степана — похвастать — куда тот исчез? Ага, вон он! Расторговался уже и идет сквозь толпу…
32.— Теперь мы с тобой, Федюха, кумовья королю! — Степан приятельски хлопнул его по плечу, когда выходили с Перовского рынка, распродав все, что привезли с собой.
Торжество распирало его; он победно поглядывал по сторонам, отчего обрел вид озорной, мальчишковатый. Что касается Феди, то он… у него в душе было большее, чем просто радость от удачной торговли: пять пар, свалянных им самим, превратились в тугой сверточек денег — столько он никогда раньше и в руках не держал. Сверточек этот был теперь спрятан глубоко за пазуху и странным образом согревал.
Только теперь, кажется, они заметили, что стоял теплый весенний день, с крыш капало, воробьи московские истинно подеревенски купались в лужах.
— Вот чудо, Федюха, что так бойко распродали мы свой товар, — дивился Степан, ласково похлопывая себя по сытому животу (в столовой побывали). — Думал, кому нужны валенки в марте-то! Поди ж ты, спрос есть. А раз так, то поедем-ка мы с тобой в Колошино за шерстью. Тут не так далеко — на окраину Москвы. Живенько обернемся!
Покупать шерсть? Федя мгновенно представил себе весь этот страшный путь: опять щипать — на шерстобойку — сновать — валять, красить и оттирать на скребнице… Опять зябнуть и обливаться потом, опять бояться милиционеров. Да, но и — выручить деньжонок! И что-нибудь купить!
— Не с пустыми же руками тебе ехать домой! — сказал Степан, видя нерешительность младшего товарища. — Шерсти купи, Федюха: не захочешь сам валять, продашь кому-нибудь подороже — опять барыш. Ты слушай меня, я тебе не посоветую безделицы.
Сели в трамвай и долго ехали; потом на автобусе… Потом шли пешком мимо каких-то строек, сараев, куч земли и ям, мимо грязных сугробов и канав. И пришли, наконец, в такое место… хуже-то и представить себе невозможно.
— Свалка заводская, — коротко объяснил Степан. — Кожи тут выделывают, а шерсть и щетину соскребают и выбрасывают.
Свалка — несколько огромных куч; по этим кучам ползали, казалось (именно ползали, потому как были согнуты в три погибели!) две женщины самого страшного вида: грязные, растрепанные, багроволицые. Они собирали клочки шерсти, что топорщились поверху, у каждой была корзина в опухлых, красных руках. Еще одна примерно такого же вида женщина поднималась от ручья по скользкой тропинке, грязная вода стекала из тяжелой корзины ей на подол платья… если это можно было назвать платьем.
Тут же рядом с вонючей свалкой лепились друг к другу несколько дощатых сарайчиков; из одного из них вышел мужик, не мокрый, как эти, — просто одетый в грязное, и тоже, как и они, крепко подвыпивший. С ним Степан поздоровался за руку, как со знакомым; они переговорили коротко, и Степан крикнул:
— Заходи, Федюха!
А тот все еще оглядывался: бабы, что ковырялись в отвратительных кучах, спустились теперь в низинку, где тек грязный ручей, и стали полоскать в нем собранное. А та, что уже прополоскала, раскладывала клочки на досках и кусках ржавой жести, разложенных на мокром и почти черном снегу — это значит, проветрить и сушить на солнышке.
Вид этих людей поразил Федю — и такое может быть на свете? Он смотрел на них со страхом и — как на больных, с жалостью и смущением. Степан опять позвал его, и Федя зашел в сарайчик — вонь здесь душила прямо-таки до тошноты. Шерсть лежала на полу и на полках уже высушенная, увязанная в небольшие тюки или просто так, навалом. Степан набивал ею брезентовую сумку, мужик стоял рядом с ним, держал безмен — собирался вешать.
— Давай действуй, Федюха! Я договорился с Пал Митричем товар подходящий, цена — тоже. Выбирай которую посуше.
Да, это была та вонючая вторина, какую Федя покупал у Прасковьи Зыкиной в деревне Ергушово. Вот, значит, откуда она… Он молчал, страдая от отвращения, стал накладывать в наволочку, в которую заворачивал валенки, выходя на рынок.
— Набивай больше, Федюха, не покаешься, — советовал Степан.
Когда уже удалялись от свалки, Федя все еще оглядывался и выражение его лица позабавило старшего товарища.
— Что, страшно? — посмеивался он. — Ад кромешный, преисподняя. Да, парень, по-разному люди зарабатывают кусок хлеба. Еще и так.
— Они на водку, а не на хлеб, — возразил Федя.
— Не спеши осуждать, — строго сказал Степан, — не спеши. Человек — что омут: много всякого горя может вместить. Я два года воевал, полгода лежал в госпиталях — всякого навидался.
— Могли бы пойти куда-нибудь на фабрику, — возразил Федя. — Остальные-то москвичи вон какие чистенькие.
— Значит, не могут. Что мы о них знаем! Осудить легко кого угодно, на это большого ума не надо. Не от хорошей жизни они так-то. Мне этих баб жалко. Как подумаю: каждая из них девкой была когда-то.