Джон Бэнвилл - Затмение
На кухне Лили с медлительностью сомнамбулы мыла посуду. Не очень-то симпатичный ребенок, да и чистюлей ее не назовешь. Когда я вошел, она даже не подняла головы. Я расположился за столом. Масло на тарелке уже растеклось тарелке жирной вязкой лужицей; ломоть черствеющего хлеба с живописно загнутыми краями походил на створку раковины. Молоко и пакет с яйцами лежали там же, где я их оставил. Я рассматривал длинную бледную шею девочки, заплетенные в крысиные хвостики бесцветные волосы. Откашлялся, побарабанил пальцами по столу.
— А скажи-ка мне, Лили, — начал я, — сколько тебе лет?
Откуда у меня такие масляно-льстивые нотки в голосе, словно я хитрый старый повеса, пытающийся усыпить ее девичью бдительность?
— Семнадцать, — не раздумывая ответила она; на самом деле ей конечно намного меньше.
— А ты ходишь в школу?
Она пожала плечами так, что одно задралось вверх, другое опустилось.
— Когда-то ходила.
Я встал, подошел к Лили и прислонился к сушилке для посуды, скрестив руки и ноги. Поза и стиль — вот что главное. Если вы освоили их, значит войти в роль не составит труда. Руки Лили, погруженные в горячую воду, покраснели до запястий, будто она натянула розовые хирургические перчатки. Ее пальцы, как и у Квирка, отличались изяществом. Она перевернула кружку, всю в перламутровой пене, поставила на сушилку. Я мягко заметил, что, наверное, лучше сначала смыть пену. Лили застыла и несколько секунд бессмысленно пялилась в раковину, затем медленно повернула голову и одарила меня таким мертвенно-мрачным взглядом, что я отступил. Вызывающе-неторопливо сунула кружку под струю воды и снова водрузила на сушилку. Я торопливо зашаркал к столу, растеряв весь свой апломб. Как этим юнцам удается привести нас в замешательство одним-единственным взглядом, гримасой? Тем временем Лили закончила мыть посуду и вытерла руки тряпкой. На пальцах у нее желтели пятна от табака. «Знаешь, у меня есть дочь, — я говорил сейчас словно умильный шепелявый старый болван. — Она старше тебя. Катрин. Мы зовем ее Касс». Лили словно ничего не услышала. Я наблюдал, как она укладывает все еще мокрые чашки и блюдца; с какой быстротой девочка находит, куда их поставить, очевидно, женский инстинкт. Разделавшись с посудой, она постояла, рассеянно озираясь по сторонам, повернулась, чтобы уйти, но передумала и, словно вспомнив о моем существовании, наморщила нос и взглянула на меня.
— А вы правда такой знаменитый? — игриво-недоверчиво произнесла она.
* * *Мне всегда казалось унизительным, что трудности, выпавшие на нашу долю в молодости, продолжают вызывать жгучую боль, ничуть не притупляющуюся со временем. Разве недостаточно, что ошибки юности омрачают существование в самом нежном возрасте? Нет, они остаются с нами на всю жизнь, словно незаживающие ожоги, саднящие при малейшем прикосновении. Неблагоразумные поступки мальчика заставят покраснеть от стыда девяностолетнего старца на смертном одре. Пора и мне разбередить одну из старых ран, воспоминания о которой я предпочел бы похоронить в холодной тьме забвения. Я начал свою карьеру не с роли современного бескомпромиссного героя в какой-нибудь авангардной постановке, сценой для которой служило помещение подвала, едва вмещающее два десятка человек, а на подмостках любительского театра своего родного города, в зале с хорошей акустикой, где мне, разинув рты, внимали добропорядочные обыватели. Спектакль представлял собой сельскую драму, которые были еще популярны в те годы. Пасторальные пейзажи, где укутанные в шали старые склочницы плачутся друг другу у фальшивых костров о потерянных сыновьях. До сих пор, вспоминая о премьере, я краснею от стыда. Комические реплики публика встречала уважительной тишиной, а трагические эпизоды вызывали приступы веселья. Когда, наконец, занавес опустился, за кулисами воцарилась атмосфера операционной, где только что зашили, перебинтовали и отвезли последнюю жертву стихийного бедствия. А мы, актеры, словно раненные, стояли, опираясь друг на друга, сочувственно пожимали друг другу руки и время от времени шумно откашливались.
Хотелось бы сказать, что мы представляли собой колоритную компанию обаятельных головорезов и покладистых местных красавиц, но на самом деле наша труппа являла собой довольно жалкое зрелище. Трижды в неделю мы собирались на репетиции в выстуженной церкви, предоставленной в распоряжение труппы приходским священником, завзятым театралом. Я исполнял роль младшего брата главного героя, чувствительного юношу, который собирался стать учителем и открыть сельскую школу. Я не верил, что справлюсь, пока Дора не вытащила меня под свет рампы. Дора — первая снизошедшая ко мне муза. Приземистая, грубовато сложенная девица, с похожими на проволоку короткими волосами, в розовых пластмассовых очках. Я помню исходящий от нее запах здоровой плоти, который не могли перебить даже самые крепкие духи. Она присоединилась к нашей труппе, как я полагаю, в поисках мужа, а вместо этого связалась со мной. Мне тогда исполнилось семнадцать, а ей было не больше тридцати, но я считал ее слишком старой, приземленной и чувственной, каким-то антиподом матери. Это меня возбуждало. Мне казалось, что она меня не замечает, пока одним ненастным октябрьским вечером, после рано закончившейся репетиции Дора не пригласила меня в паб. Мы покидали церковь последними. Она сосредоточенно натягивала дождевик и не смотрела в мою сторону. Иногда память фиксирует мельчайшие детали, чтобы в будущем дополнить ими общую картину. Она сражалась с непослушным рукавом, а я следил за маслянистым бликом, скользившим по пластиковой ткани дождевика. В углу потрескивала керосиновая печка, и пламя на прикрученном фитиле беспорядочно металось на сквозняке. Дверь в вестибюле хлопала от ветра, в возникавшую щель виднелись то черные деревья, то зигзаг расплавленного серебра молнии, рассекавшей грозовое небо на западе. Наконец, она справилась с рукавом, взглянула на меня и усмехнулась, вызывающе приподняв бровь: такие женщины, как Дора, знают, что делают.
Окруженные синевато-багровыми сумерками, мы молча направились к причалам, где покачивались на волнах пришвартованные траулеры, а на маяке беспрестанно звонил колокол. Дора не отрывала глаз от дороги, и мне показалось, что она еле удерживается от смеха. В пабе пристроилась на высоком стуле, скрестила ноги, оголив круглые блестящие колени. Заказала джин с тоником и позволила мне дрожащей рукой поднести огонек спички к ускользающему кончику сигареты. Я никогда раньше не посещал пабов, не заказывал выпивки и не давал дамам прикуривать. Пока пытался привлечь внимание бармена, заметил, что Дора откровенно разглядывает мое лицо, руки, одежду. Я повернулся к ней, но она не отвела взгляд, и продолжала бесстыдно изучать меня. Не помню, о чем мы тогда беседовали. Она курила по-мужски: глубоко и сосредоточенно затягиваясь, сутулясь, сощурив глаза. Короткое серое платье туго обтягивало полную грудь и бедра. Сигаретный дым и сладковатые пары джина одурманивали. Мне захотелось положить руку ей на колено, я уже ощущал под пальцами шелковистую ткань чулка. А Дора продолжала смотреть мне в лицо все с той же вызывающей насмешливой улыбкой. Я смутился, старательно избегал ее взгляда. Покончив с содержимым стакана, Дора тряхнула головой, поднялась, надела дождевик и заявила, что ей пора. Уже в дверях остановилась, как бы давая мне время для… сам не знаю, для чего. Она отвернулась, и мне послышался разочарованный вздох. Мы расстались у пристани. Я стоял и смотрел, как она, склонив голову и съежившись от холода, растворяется в темноте. Ветер с моря атаковал ее, безжалостно трепал кудряшки, ткань дождевика облепила тело. Постукивание высоких каблуков по мостовой — будто кто-то шагает по моему позвоночнику.
После она снова игнорировала меня, вплоть до того решающего вечера, когда я увидел, как она, хмурясь, идет из туалета со стаканом воды в руке, и дерзко втолкнул в сумрачную нишу, служившую раздевалкой, где неуклюже поцеловал, положив руку на вызывающе выпяченную тугую горячую грудь. Она уступчиво сняла очки, глаза ее затуманились, вяло шевельнулись в орбитах, словно сонные рыбы. Ее губы хранили привкус дыма, зубной пасты и еще чего-то свежего, отчего кровь моя забурлила в жилах. После затянувшейся паузы она переливчато рассмеялась, положила руку мне на грудь и отпихнула, правда, не грубо. Потом перевела взгляд на стакан, снова рассмеялась: поверхность воды всколыхнулась, и прозрачная капля, сверкая, словно ртуть, прочертила неровную дорожку по запотевшему стеклу.
С этого и начался наш роман, если это не слишком громко сказано. Пара сумбурных поцелуев, мимолетные прикосновения, видение белоснежных бедер в просвете между сиденьями кинотеатра, молчаливая борьба, заканчивающаяся шипящим: «Нет!» и жалобные щелчки застежек и кнопок. Полагаю, она так и не смогла воспринять меня, совсем еще мальчишку, по-настоящему серьезно, считая за неоперившегося птенца, с чем трудно поспорить. «Меня не интересуют малолетки», — замечала она и преувеличенно-страдальчески вздыхала. Меня не оставлял чувство, что я не могу полностью завладеть ее вниманием: она всегда была поглощена чем-то посторонним. Она как бы прислушивалась к кому-то другому, словно в надежде получить ответ извне. Когда я обнимал ее, меня охватывало неприятное ощущение, будто она смотрела на другого, стоявшего за моей спиной, с мучительной тоской или бессильной яростью наблюдавшего за нами. Когда мы оставались наедине, она часто тревожно улыбалась своим мыслям: губы кривились, глаза щурились, словно наслаждаясь какой-то недоступной мне язвительной шуткой. Теперь я думаю, что это было связано с ее прошлым, — разбитых надеждах, предательстве, сбежавшем женихе, — с моей помощью она наслаждалась призрачным подобием мести.