Александр Иличевский - Ай-Петри (нагорный рассказ)
Обширные живописные наделы этого доисторического кораллового рифа, нависшего замысловатыми, лесистыми, скалистыми, луговыми высотами над пляжами Лысой бухты, почти на все лето станут моим прибежищем. Я буду ночевать в складках мускулистых навалов, — конусообразных, изборожденных водомоинами осадочных холмов — минеральных метаморфоз пемзы и пепла, осевших над береговой кромкой, прежде покинув жерло Карадага. Я буду мыться, начерно обмазываясь их размоченной плотью — голубой глиной. Под ними днями напролет буду лежать распластанный, пронзенный солнцем, изредка вскакивая окунуться, пройтись спуртом кроля, охладить раскаленный белый облак мозжечка, — а вечером ползучая тень этих холмов вдруг окатит ознобом, и чувство голода прогонит меня в Козы, на огороды, или в совхозный виноградник.
Кругом над бухтой будет то кипеть, то замирать разношерстие полуобщинной жизни. Всеми силами стремясь уподобиться подлинным чунга-чангам, нагие цивильные студенты, научные работники всех регалий, обитая кто в палатках, кто в тростниковых хижинах, кто в шалашах, кто, забравшись выше к Эчки-Дагу, в скальных нишах и пещерах — будут соседствовать с хиппи, растаманами, чудаками и паразитами всех концессий: от огненных факиров, плюющих раскаленными добела спицами, горящими петухами, пылающим колесом — под барабанный транс над ночным пляжем, вудуистов из Луганска, там и сям оставляющих на Сковороде стоунхенджы из булыжников и перьев, — до простейших забулдыг и кришнаитов с бубнами и кошелями для подаяний. На рассвете йоги-отшельники (по преимуществу харьковской секты) будут выползать медитирующими бронзовыми статуэтками на скалы, нежно облитые восходом, потихоньку подбирающие под себя синие юбки тени. Кришнаит Серега, добрый увалень, настигнув у родника, станет уговаривать меня отправиться с ним автостопом в Учанапат:
— Прикинь, говорят, в Ришикеше белым хорошо подают! — и его бритая мягкая голова, обрамленная пухом бакенбард, растянется в улыбке доверчивого воображения.
Я познакомлюсь с обитателями крохотного каменного дома, стоящего у нижнего родника — с камином и дымоходом, каменной мебелью и самодельной утварью. По всем закоулкам этот дом был уставлен статуэтками мартышек, увешанных бусами и венками из мелких сухих цветочков. Большая шерстяная обезьяна, похожая на судью, с жемчужным ожерельем на шее, сидела в позе лотоса на особом, украшенном камне — в дальнем, алтарном углу жилища. Она изредка почесывалась. Поклонники обезьяньего бога — тридцатилетний изможденный программист, его безмолвная жена и двое беззаботных сыновей, один из которых рожден был позапрошлой зимой здесь, в Лысой бухте, уже третий год экспериментируют с походным проживанием. Живет семья на доходы, поступающие от сдачи в наем квартиры в Киеве. Нет-нет, о возвращении в город они оба думают с трепетом, как о смерти.
Я познакомлюсь с милой тонкой нежной хромоножкой. Она лучше плавает, чем ходит. Про себя я назову ее Русалкой. Ноги девочки и пальцы ног, сросшиеся от рождения, были с последствиями разделены хирургическими операциями. Совсем юная, отдыхая в Судаке с безумной матерью и строгой теткой, она сбежала от них — куда глаза глядели, на Капсель, и дальше. Я прикрываю сейчас глаза и, щурясь, вижу, как в белом блеске штиля она ковыляет, входя в воду, как изящная ее фигурка, вдруг теряет напряженность боли, и длинные светлые волосы над нежным углублением касаются воды, оттягиваются назад плавным толчком погружения… Слишком особая примета скоро выдаст ее ментам — и они подберут ее с берега.
Там, в Лысой бухте, в кромешной темени на кромке берега у отвесной стены, на скользком, как глаз Полифема, глинистом отвале, меня застигнет грозовой, теплый, парящий даже шторм, донесшийся из-под циклона, распекшего море где-то над Газмитом. Ревущая прибоем темень сокрушит меня — сплошь зга, волны молотят берег, выбивая осыпь глины, накатывают, заламывая в пояс, больно лупят в пах, и молнии бьют прямой наводкой метрах в ста — по белоснежной, вскипевшей в камнях лавине, как кнуты-каллиграфы над отарой.
Там, в Лысой бухте, приступами, по три дня подряд будет рвать и метаться дикий ветер. Волчки смерчей, сбиваясь в табуны, раз за разом будут слетать с гребня Эчки-Дага. Разбиваясь о скалы, холмы, подлетая и преломляясь на оврагах, беснующиеся прозрачные великаны, во все стороны разделяясь, как маг лампы по приказу Алладина, со свистом склоняя кусты и деревца, — станут прочесывать склоны прибрежья. Повсеместно будут рваться тенты, ломаться растяжки, лопаться «пауки», там и тут вдруг шквал сорвет, понесет, беснуясь, покатит плохо укрепленную палатку. Песок будет сечь лицо, полосовать глаза.
В такие дни я не смогу найти себе покоя — и один раз, не стерпев, заплыву в ночное штормящее море.
И вернусь с позором, солоно нахлебавшись — и воды, и слез, и страха.
Но вот третий день стоит совершенный, тугой, как полный парус, штиль, ни облачка; духоты особой нет, вода — тепляк, а у соседней стоянки ошивается черный долговязый песик, с белыми шпорами, с оранжевым, как спасательный круг, ошейником, и кличут его нелепо — Шарко́.
Я лежу на окоеме, кружась, как четвертующийся на колесе — и небо, раскалившись, буравит, расшвыривает меня воронкой яростного света. Могучий атомарный поток воспаряет меня к Эчки-Дагу, и на мгновенье провисаю белесой тонкой дымкой над вершиной, захолонув от высоты и разъятости.
И обратно чудом — вниз я собираюсь в мысль: если Бог покидает человека, лишает его и Своего гнева, и Своей любви, то тогда человек, если выживает, превращается в Его орудие.
Рельеф и формы пепловых натеков, нависающих над головой, поражают: конические навалы, конусы мощных оползней — собираются из складок, вздутых жил, лучевых вспучиваний. Явственно проглядывают раскинутые бедра, ягодицы, дельты, атлетический пресс, бицепсы, трицепсы, сжатый кулак — размером с дом. Свалка скульптурных эскизов, нагроможденная художественным бешенством тектонических исполинов, подавляет любую мысль о телесном совершенстве.
Сегодня во сне я вдруг осознал губами то, что знал всегда, но не в силах был произнести: что ты — душа моя. Извиваясь ночью на песке, сквозь муку, я полз, стремился к тебе, и вдруг стал, от прямого укола: как лицо отражается в воде, так сердце мое отразилось в твоем сердце.
В бухте регулярно появляются два конника. Об их прибытии можно узнать по травянистым кучкам помета на тропе, идущей из поселка вдоль самой кромки прибоя. Море нехотя подчищает меты. Лошади ухоженные, с тиснеными уздечками — белая и гнедая — осторожным шагом, западая крупами по сторонам, идут по крупной гальке. Копыта соскальзывают с булыжников со стуком кастаньет. Бесседельные эти всадники — татары, в тренировочных штанах, с наколками под закатанными рукавами. На белой — Кизим. Он главный. Манеры его глумливы. Едучи вдоль пляжа, мимо девушек проезжает, воззрившись и осклабившись. Кизим снабжает население бухты анашой. 20 гривен коробок. Но мне все равно. Денег у меня нет.
Против меня в воде камень. Его край чуть выдается над безупречной линией горизонта. На камне сидит нагая девушка, колени подтянуты к груди, лицо обращено к закату. Я засыпаю с приоткрытыми глазами. Во сне, сквозь ресницы, вижу, как девушка трогает ногой воду — и камень оживает, поднимая лиру рогов и вытягивая губы к солнцу.
Сейчас, на исходе заката — ртутная линза штиля наполняет бухту. Розовая дуга над горизонтом, тая, лучится широкими правильными углами: транспортир из небесной готовальни, да?
Прошлой ночью в бухту вошла двухмачтовая яхта и встала строго напротив. Я ждал десанта, но на палубу никто так и не вышел. Поднялась луна — и обнаружила: висящего на рее — руки по швам — человека. Я пригляделся в кулак, раздав диафрагму: костюмный манекен, наряженный — бескозырка, ленточки, ремень с пряжкой.
Тем не менее спалось дурно.
Утром бухта была пуста.
Сейчас я вглядываюсь за горизонт, точно на Юг, поверх той лучистой дужки, и мне кажется, что вижу город, белый от Бога.
А еще — поверх горизонта, в тонких кружных течениях закатной синевы я вижу твое прозрачное лицо — точней, мое понимание того, что я не помню твоего лица, и на глазах проступают дрожащие, плавные чешуйки… Впрочем, не удивительно — «знать», «помнить» значит «определить», — а важны только неопределяемые сущности, да?
Чтобы отвлечься, краем глаза я перечитываю облака и думаю, что ландшафт Эчки-Дага мне нравится тем, что похож на горы Иудейской пустыни, горящие фотки которой я видел в твоем альбоме.
Ходил отлить и наступил на цикаду — отпрыгнул: заверещала, как коробочка пожарной сигнализации. Носил ее, большеголовую, лупоглазую, на ладони, придавливая пальцем, чтоб извлечь оглушительную трель. Потом подбросил — взлетела тяжко, неуклюже, но все же высоту набрала достаточную, чтоб вдруг ее унес порыв верхового ветра.