Наоми Френкель - Дикий цветок
Сидит Адас на камне, под мандариновым деревом, и пальцы ее поглаживают письмо Мойшеле, украденное из почтового ящика дяди.
Адас смотрит на дядю, стоящего у окна и вглядывающегося в аллею, как будто он увидел племянницу идущую по ней, и теперь ищет ее взглядом. Рахамим тоже не отрывает глаз от аллеи, как будто тоже ожидает ее появления. Глаза Рахамима и рыжие волосы Лиоры – препятствие на дороге к дяде. Отношения ее с Лиорой запутались из-за Рахамима, и она не может пройти мимо них. Лиора поднимет голову, увидит ее и, несомненно, начнет кричать, как в ту злополучную ночь.
Адас переводит взгляд с Лиоры на Рахамима, затем на дядю, стоящего у окна своего дома. Солнце на горизонте, и красный ореол его последних лучей постепенно гаснет. Гора смотрит на Адас не вершиной и не памятной ей дум-пальмой, а лысым склоном. Весенний ветер внезапно поднимает пыль в мандариновой аллее. Ломаются ветви, листья взлетают в воздух, скворцы снижают полет и тревожно кричат. Весь этот шум, похожий на приближающуюся битву, всегда происходит в мандариновой алее в хамсин. Этакая легкая буря, быстро успокаивающаяся, и вот, вроде ничего и не было. Ветер доносит с лужайки ясный голос Лиоры, беспокоящий Адас. Время между закатом и наступлением сумерек словно бы предназначено для сплетен. Но Адас отрешена от всего кибуца, и шепчет издалека дяде:
«Ты прав, дядя Соломон, я должна уйти отсюда, я должна оставить кибуц».
Она разглядывает имя дяди, написанное большими буквами на конверте. Это дядя Соломон прошлых дней, и имя его начертано не на ворованном ею письме, а в ее душе. Тогда, в дни ее детства, сидели они на ящике фирмы «Тнува», на берегу моря в Тель-Авиве, и она спрашивала дядю, что дольше, прошлое или будущее? Дядя отвечал, что для старого человека прошлое очень долгое, а будущее короткое, для молодого же все наоборот. Адас опять смотрит на дядю в окне и продолжает бормотать:
«Это не так, дядя Соломон. Можно быть молодым с долгим прошлым. Есть мгновения и слова, которые протягиваются в вечность. Есть воспоминания, которые набрасываются на будущее хищными руками и душат его, и тогда можно быть молодым с прошлым без будущего. И тогда прошлое, настоящее и будущее сливаются в одной фразе – «все не так, как было когда-то».
Где кончается это «когда-то»? Во время ее беседы с дядей, когда она вернулась из Иерусалима? Или когда ушел Мойшеле и явился Рами? Дядя тогда сказал ей, что она должна уйти из кибуца и строить свою жизнь заново. Куда она пойдет? В тот осенний день, когда она убежала к Мойшеле в Иерусалим и нашла в доме Элимелеха Иону, она решила вернуться в родительский дом, остаться и больше не возвращаться в кибуц. Вошла в дом, и в ноздри ей ударил запах грязного белья, мочи из туалета и подгоревшего мяса. Тут же поняла, что случилось что-то между родителями. В доме было темно и пугающе тихо, и только из кухни сочился бледный свет. Отец сидел у стола, и люстра бросала на него синие и красные отблески. Пепельница была полна окурков, и на тарелке перед ним лежали куски подгоревшего мяса. Стоял стакан виски и почти пустая бутылка. За спиной отца громоздилась грязная посуда в раковине, и мусорный бак был забит доверху. В кухне стоял запах сгоревшего подсолнечного масла, но на стенах все также цвели сиреневые цветы на шпалерах. На щеках отца цвели красные пятна. Белое платье светилось рядом с серой его майкой. Ветер, дующий в открытые окна, листал газету, лежащую на полу, и в глаза Адас бросился заголовок об объединении Египта и Сирии. Отец посмеивался над колеблющейся на ветру газетой, как ребенок над прыгающей игрушкой. Коснулся губами стакана и смотрел на Адас, как будто видел ее впервые. Виски и подгоревшее мясо, приготовленное матерью, сказали Адас обо всем. Никогда она еще не видела отца таким пьяным, уродливым и отталкивающим. Отчаяние, написанное на его лице, неожиданно вызвало у нее подозрение, что он вложил яд в виски, она подскочила к столу и попыталась забрать стакан, но отец вцепился в него и не отпускал. Лицо его было агрессивным, она испугалась и оставила стакан. Он упал на газету и разбился на заголовке. Отец начал плакать, и она крикнула:
«Где мама?»
Крик этот привел его затуманенное алкоголем сознание в чувство, лицо посерело, в горле послышался клекот удушья, и он вырвал на газету и осколки стакана. Жалость охватила ее, и она налила ему холодную воду, омыла ему лицо и вытерла полотенцем. И все это сделала с мягкостью, любовью, горячим чувством, которые никогда еще не выражала отцу. Наконец, он вздохнул и сказал, что ему плохо. Она погладила его лоб, и медленно он пришел в себя. Смущение и стыд отразились на его лице. Он взял из ее рук полотенце, вытер следы рвоты на майке и с большим удивлением спросил:
«Что ты тут делаешь?»
«Где мама?» «В доме отдыха».
«Это правда, отец?»
Он громко откашлялся, сложил губы, словно собирался свистнуть, и хитро подмигнул. Затем руками поднял к лысине кожу лица, так, что лицо стало гладким от морщин. Это не было шуткой, ибо глаза оставались печальными. Адас мгновенно поняла и крикнула:
«Мама сделала омоложение лица?»
«Ты сказала».
«Удалила морщины?»
«Я ничего не сказал».
«Ну, перестань, отец!»
«Я дал ей слово никому не рассказывать».
«Так ты и не рассказал».
Адас подошла к открытому окну. Не из-за матери ей было необходимо вдохнуть свежий воздух, а из-за кухонных запахов. Отец подошел к ней. Оба стояли у окна, и запах перегара бил ей в ноздри. С прежним отцом, язвительным и резким, она не могла смириться, но теперь почувствовала к нему, старящемуся отцу, близость. Несчастный, стоял он с ней рядом, и ей хотелось положить ему на плечо руку и сказать: давай, отец, присядем и поговорим обо всем, что тебя мучает. Но не сказала. Она хотела спросить его, чем ему мешает операция матери по омоложению, но чувствовала, что нельзя с ним говорить о матери. Зачем увеличивать его страдания? Адас молчала, и ночь, и жаркий ветер опаляли ей глаза. Смотрела на запущенный сад. В детстве этот сад доставлял отцу самое большое удовольствие. Теперь вид сада нагоняет тоску. Отец больше не занимается им, и он превратился в свалку. Отец угадал ее мысли и сказал:
«Он совсем не тот, каким был когда-то».
«И ты к этому равнодушен?»
«Нет у меня уже сил для него»
«Так возьми садовника».
«Это самое и мать говорит».
«Так почему же ты его не берешь?»
«Пусть она это делает».
«Ты сердишься на нее из-за операции?»
«Не только из-за этого».
«Так что же – это?»
«Это – вообще, и это – всё».
На отцовской печали унеслась Адас в ночь Иерусалима. Город сиял множеством огней. Отец и дочь – оба – неслись на несчастливой волне. Видение не оставляло ее: мать ушла своей дорогой, и машет им издалека как бы последним благословением за светящимися окнами города. Фонарь у дома был разбит. Сад был пуст и темен. Мать оставила их на острове запустения и забвения. Нет у отца сил ни на сад, ни на мать. Сад пустынен и заброшен, как и их жизни. В прошлом отец мечтал о цветущем саде, и мать над ним посмеивалась, а теперь она стремится к цветущему саду. Такова жизнь. Вместе они вели несчастливую жизнь, и мать, в конце концов, пошла своей дорогой – жить своей жизнью. Она крутится в фешенебельных магазинах города и меряет открытые не по возрасту и сверкающие блестками платья. Мама сияет лицом, омоложенным скальпелем хирурга, и радуется фигуре, вернувшейся благодаря овощной диете. Мама хочет опять быть красоткой Машенькой. И вот, она направляется в переулок Элимелеха. Входит во двор, и пес лает на нее и ластится к ней, и Мойшеле вернулся из-за границы. Он немного постарел и выглядит, как его отец Элимелех. Он выходит навстречу маме Машеньке, и она спрашивает его, вернулся ли он, в конце концов, домой. И Мойшеле-Элимелех отвечает ей: наконец мы вернулись домой. И мама такая «красавица», и старый бедный отец стоит рядом с ней и старается выпрямить спину, но все равно остается сморщенным и невысоким. Всегда он стремился выглядеть выше себя, и всегда оставался маленьким. Теперь отец надувает опавшую грудь, пытается выдавить улыбку на морщинистом старом лице, изучает ее платье и говорит:
«Это красивое платье тебе сшили в кибуце?»
Адас утвердительно качает головой, и он отвечает ей подмигиваньем, мол, знает, что она говорит неправду, ибо видит нейлоновый мешок и в нем красное с медными отливами платье. Все время мешок висел на ее руке, но она и не ощущала его. Когда отец спросил ее о новом платье, снова вернулось к ней подавленное состояние, и перед глазами возник пол столовой кибуца с раскатившимися по нему яйцами. Сколько часов отделяет утро от вечера? От утра с яйцами, выпавшими из корзины, до вечера с пьяным и несчастным отцом, казалось, прошли годы страданий и несчастливой жизни. И все это с ней случилось из-за Мойшеле.
Отец отогнал ее тяжкое видение короткой фразой: «Пойду играть в карты».
Напротив стояло новое здание, рядом с такими же другими, этажи которых обступали их небольшой домик. На освещенном балконе стоял стол, вокруг которого сидели на стульях мужчины и одна женщина. Она подняла карту, как письмо, чтобы его прочесть. Ощущение было такое, что еще немного, и она взлетит над крышами Иерусалима и помашет всем картой-письмом. Снова загорелись глаза отца, не от виски, ноздри его раздулись, и он не отрывал взгляда от карт. Почему она сразу не увидела компанию на балконе? Потому ли, что видела лишь несчастное лицо отца? Но может, вся его печаль это всего лишь тоска по картам. Все это время, что они стояли у окна, он, вероятно, думал об одном: как отвязаться от дочери и бежать к своим картежникам. Сердце ее жгли любовь и жалость к отцу, а он ей сказал: «Ну, будь здорова».