Ежи Анджеевский - Идет, скачет по горам
— Не понимаю, — шепчет Франсуаза.
— Естественно! но поймешь, если я расскажу тебе сказочку, что-то вроде сказок из «Тысячи и одной ночи», об очень старом царе и молодой девушке, которую одинокий царь сотворил для себя однажды ночью с помощью чародейских штучек. Иди сюда, сядем поудобнее в кресла, сказки нельзя ни рассказывать, ни слушать стоя. Я принесу что-нибудь выпить.
Так называемый кабинет, весь во встроенных книжных стеллажах, с окнами на набережную Орфевр, находился на том же самом, втором, этаже, поэтому для быстроты Антонио не вызывает звонком Карлоса-Гермеса, а отправляется туда сам, пересекает холл, распахивает нужную дверь, но даже не думает оглядывать помещение, в котором не был почти четыре года, а подходит прямо к домашнему бару и только тут, открывая вмонтированную в книжную полку дверцу, ощущает, как, словно приведенное в движение его присутствием, со всех сторон подкатывается к нему минувшее время, разом и сжимаясь, и растягиваясь, поэтому он быстро выбирает из нескольких бутылок пузатого «наполеона», бутылка наполовину пуста, но и напрягши на мгновение память, он не может припомнить, по какому случаю, когда и с кем пил из нее коньяк, Ингрид? захватив две рюмки, он возвращается в спальню.
— Итак, — говорит он, разливая коньяк по рюмкам, — начинается рассказ о счастливом царе! о старом знаменитом художнике Антонио Ортисе и молодой девушке по имени Франсуаза, которую Антонио однажды ночью сотворил для себя с помощью чародейских штучек. Давным-давно, чуть ли не в допотопные времена, от разных забот и хлопот Антонио Ортис почувствовал себя смертельно усталым. Ничто не радовало его и не забавляло, люди ему опротивели, красота природы оставляла равнодушным. Славившийся прежде своим гостеприимством, всегда окруженный друзьями, обожавший проводить долгие вечера в непринужденной беседе или слушая музыку, он вел теперь в своем замке в Воллыоре уединенную жизнь отшельника и, кроме преданного слуги Карлоса, кухарки Мануэлы и садовника Пабло, ни с кем не виделся. Поначалу он пытался работать и каждое утро отправлялся в мастерскую, однако вскоре, после многих неудачных попыток, убедился, что не только его сердце остыло, руки одеревенели, а глаза стали мертвыми, но и сам он не испытывает ни малейшей потребности в работе. Так что спустя некоторое время он от дальнейших попыток отказался и перестал заходить в мастерскую. Довольно скоро он утратил счет времени — дни его были похожи, как две капли воды, и ни один не сулил разорвать все тесней сжимавшееся кольцо одиночества. А чтобы понятно стало, насколько овладели его душой апатия и бесчувственность, достаточно будет сказать, что, когда однажды внезапно издохли четыре его любимых попугая, Адам и Ева, а также Тристан и Изольда, и вслед за тем неведомая смертельная болезнь неожиданно сразила его чудесных розовых фламинго, много лет обитавших в бассейне на террасе замка, Антонио эти утраты ничуть не тронули, он даже с некоторым облегчением воспринял уход своих любимцев. Ничего не ожидая от будущего, он равно избегал и воспоминаний, хотя это не всегда ему удавалось, самыми страшными были бессонные ночи, особенно те, когда с моря дул резкий горячий ветер, тот самый, о котором уже древний историк писал, что это знаменитейший изо всех ветров в нарбонской провинции и остальные уступают ему в стремительности и силе. Так вот, когда уже почти три года прошли в этом пустом и бесплодном прозябании, однажды, после тяжкой бессонной ночи, пронизанной резким ветром, спозаранку, едва занялся рассвет, изголодавшись по движению и свежему воздуху, он направился по знакомой тропинке, вьющейся среди виноградников, к морю, уверенный, что в этот час никого ни по пути, ни на пляже не встретит. Случаю, однако, а быть может, судьбе, записанной в звездах, было угодно, чтобы накануне вечером в кемпинге на берегу, в одном из дюжины разноцветных домиков, поселились юноша с девушкой, он был молодым художником и звали его Ален Пио, а ее Сюзанной, они вместе приехали в Волльюр на дешевеньком автомобильчике из далекого города Парижа. Именно эту молодую пару, случайно или по воле судьбы, записанной в звездах, повстречал в то утро старик Антонио, а поскольку в его доброжелательной памяти сохранились воспоминания о картинах юноши, которые некогда, в прежней жизни, ему довелось видеть, и они сами, юные и влюбленные, произвели на него приятное впечатление, то, коль скоро они пригласили его разделить с ними скромный завтрак, состоявший из овечьего сыра, персиков и белого вина, он подумал: вот уже целых три года я живу, сторонясь людей, замок мой всех отпугивает пустотой и неестественной тишиною, так почему бы мне не воспользоваться случаем? Может быть, присутствие молодых, живой талант этого мальчика, их очарование и любовь отогреют мое остывшее сердце, и мое одиночество станет хоть немножко менее гнетущим и беспросветным? Может быть, благодаря им я обрету утраченное взаимопонимание с жизнью? Так думал старик Антонио и впервые с незапямятных времен ощутил нечто вроде радостного удовлетворения, когда молодые люди, несколько смущенные неожиданно оказанной им честью, но не скрывая волнения и благодарности, приняли его приглашение. Тебе не скучно, Франсуаза?
— Да нет же! — тихо отвечает Франсуаза.
Тогда, выпив глоток коньяка, он продолжает:
— Увы! действительность не оправдала надежд старого художника. Молодые люди расположились в двух прекрасных удобных комнатах на первом этаже. Он с раннего утра принимался за работу, а она, обложившись книгами, занималась на террасе. После обеда они обычно вдвоем отправлялись на пляж и возвращались только к вечерней трапезе, загорелые, немного усталые, но счастливые, пахнущие морем и ветром. После обеда, если хозяин не задерживал, они деликатно удалялись к себе. Бывший король жизни ни в чем не мог их упрекнуть. Оба были вежливы и предупредительны, своего общества не навязывали, держались просто и непосредственно, но без тени панибратства. И тем не менее! тем не менее уже через несколько дней старик Антонио начал жалеть, что принял в то утро такое решение. Присутствие молодых людей очень скоро стало его тяготить. Их юный облик, как зеркало, безжалостно отражал образ его собственной старости, их взаимная любовь жестоко подчеркивала его одиночество, а пыл и настойчивость, которые проявлял в работе юноша, беспощадно обнажали творческое бессилие старца. Иногда он думал: я знаю, что обо мне говорят в мире. Говорят, что старику Антонио пришел конец и его гений принадлежит истории. Но они, неужели они думают так же? И, задавая себе этот вопрос, инстинктивно искал прибежище в давно заброшенной мастерской, ему хотелось, чтобы они слышали, что он там, и считали, что большую часть дня он посвящает работе. Такова уж человеческая натура: не перед лицом миллионов, а под взглядом другого человека она чувствует себя наиболее обнаженной. Все чаще стал он избегать общих трапез, даже иногда покидал замок, чтоб укрыться от глаз своих соглядатаев и остаться наедине с собственной опустошенностью. Однажды, когда молодые люди уже вторую неделю жили под его гостеприимным кровом, на исходе дня, то есть в ту пору, когда они обычно возвращались с пляжа, он спустился в городок, живописно раскинувшийся у подножия замка, и там, чего с ним давно не случалось, зашел в старую таверну. Мог ли он предположить, что молодым людям по дороге с моря придет в голову подобная идея? Однако, то ли по воле слепого случая, то ли согласно записанному в звездах, управляющему судьбами людского племени предназначению, те, чьего общества он хотел избежать, оказались с ним в таверне за одним столом. О, великий Антонио в тот день был не в лучшем расположении духа. Несмотря на множество горьких минут, пережитых им за минувшие три года, он не утратил гордости суверенного владыки, этакой капризной спесивости, которая, коли о себе заявляла, позволяла ему не считаться ни с кем и ни с чем. А быть может, спесь, раз уж мы употребили это слово, служила ему прикрытием, щитом, заслоняющим от ударов извне? Так или иначе, дурное настроение Антонио проявилось в особенно язвительной форме, когда в старой таверне неожиданно возник некий знакомец Алена, как вскоре выяснилось, посланец всемогущей прессы, специально отправленный из Парижа в Волльюр с целью получения у Антонио Ортиса интервью. Сей посланец державы темных махинаций был не один. Ему сопутствовала молодая девушка, но кто объяснит, что привело ее сюда именно в этот, а не в какой-либо иной час: переплетение сотни слепых случайностей или запечатленный в звездах неотвратимый рок? Старый художник один только раз остановил на ней взгляд, и ее девчоночья фигурка с покатыми плечами и словно бы слишком стройной и слабой шеей на миг вызвала в его воображении хрупкий образ какого-то экзотического цветка, вот и все, нельзя сказать, что она произвела на него большое впечатление. И он вовсе не думал об этой встрече, когда, решительно и даже, пожалуй, жестоко расправившись с парижским посланцем, покинул таверну и в одиночестве возвратился в замок. Почему же, однако, вернувшись, он сделал то, чего прежде никогда не делал? Что заставило его перед тем, как подняться к себе, заглянуть в мастерскую юного Алена? Любопытство, скука, а может быть, зависть? Наметанный глаз мастера позволил Антонио мгновенно понять, что молодой художник уже много дней ведет в этих четырех стенах ожесточенные упорные бои за картинку, которой, видимо, придает особое значение. Об этом свидетельствовало множество листов с эскизами, распяленных на мольбертах или в беспорядке валяющихся на столе и на полу, но неизменно развивающих одну и ту же тему материнства в разных композиционных вариантах — доказательство кропотливых поисков, когда художник не в результате внезапного озарения, а в трудном единоборстве с неподатливой материей пытается пробиться сквозь тьму, чтобы на самой отдаленной ее границе окончательно уяснить для себя и увидеть в полном блеске выношенный в душе образ. Однако старик Антонио, ветеран подобных сражений, оглядев слегка прищуренными глазами драматическое поле битвы, с лету понял, что Ален все еще бродит в потемках, а если и устремляется в атаку, то туда, где сумрак скорее густеет, нежели озаряется проблесками света. Нет, нет! — подумал он. — Это не то, все не то! И вдруг в нем пробудился дух бывалого воина, закаленного в тяжелейших боях и схватках: взяв лежащий на столе уголь, он пружинистым шагом подошел к мольберту с чистым белым листом картона и принялся рисовать. Работал он быстро, сразу же, с первым прикосновением к бумаге обретя свою, известную всему миру, линию, легкую и сдержанную, абсолютно послушную управляющей ею высшей силе. Ни удивления, ни радости он в тот момент не испытывал. Сражение, которое он вел, целиком его поглотило. И только закончив все и отступив на шаг, он почувствовал, что бледнеет, и сердце его на какую-то долю секунды замерло. Всегда, с юных лет, в оценке собственных успехов и начинаний он руководствовался почти безошибочной интуицией и, как судья, никогда не проявлял к себе снисходительности, ибо знал, что если в пределах человеческих возможностей есть место совершенным творениям, то приблизиться к их созданию способны лишь те, чьи корни произрастают из почвы сомнений. Трудно, разумеется, сказать, именно ли об этом или о чем-то другом размышлял старый художник, когда неожиданно для себя осознал, с какой безошибочной точностью развил мучившую Алена тему и в сколь великолепной, совершенной форме ее воплотил. Во всяком случае, уже в следующую секунду им овладела неотвязная озорная мысль. Экую отличную он, сам того не желая, отмочил шутку! Ему представилось, какую мину скорчит Ален, когда войдет в мастерскую и увидит, что произошло в его отсутствие. Однако внимание! — тут же спохватился Антонио. — Ребята могут с минуты на минуту вернуться, а если они накроют его на месте преступления, весь забавный эффект пропадет. Поэтому старик Антонио поспешно ретируется с поля боя, выскальзывает из мастерской и, отнюдь не как победитель, а скорей как проказник или воришка, тихо и осторожно притворяет за собою дверь, затем стремглав бежит наверх, прячется в своей комнате и с нетерпением ждет дальнейшего разворота событий. Увы! в течение ближайших нескольких часов ничто не предвещало, чтобы выкинутый украдкой фортель мог превратиться в общую забаву. Ален и Сюзанна в тот вечер вернулись позднее обычного. Когда они пришли, было уже темно, поэтому Антонио специально для них повсюду зажег у себя свет, тем самым как бы подавая условный знак, что, если понадобится, ребята смело могут к нему зайти. Однако они этого не сделали. Ненадолго задержавшись в столовой, оба прошли к себе, и Антонио услышал, что кто-то из них принимает в ванной комнате душ. Потом же, когда шум воды прекратился, настала тишина. Долгая, очень долгая. И тогда, по мере того, как тишина затягивалась, в сердце старого художника начали закрадываться сомнения. Ночь была очень теплая, в саду громко звенели цикады. Возможно ли, — думал Антонио, сидя в кресле перед открытым окном, — что Ален не заглянул в мастерскую перед тем, как лечь спать? Со мной, когда я работал, ни разу не случилось такого, чтоб я хоть на минутку не зашел перед сном в мастерскую. А вдруг ему показалось, что мой рисунок ничего не стоит? Нет, это исключено! Тогда, может быть, он почувствовал себя задетым или, наоборот, так потрясен, что стесняется проявить щенячий восторг? Подобные, да и разные другие мысли одолевали старика Антонио, пока, наконец, притомившись, он не задремал в кресле, но спал, вероятно, недолго и не очень крепко, ну конечно, просто забылся в чуткой полудреме, потому что сразу услышал, когда снизу, из сеней замка, донеслись отголоски какого-то движения. Антонио моментально пришел в себя. В самом деле: явственно были слышны осторожные шаги, глухой шум перетаскиваемых с места на место тяжелых предметов, но — никаких голосов. Потом кто-то открыл наружную дверь и вышел во двор. Антонио, уже минуту назад поднявшийся с кресла, погасил свет и подошел к окну, так что теперь он сразу узнал в темноте фигуру Алена. Ах, значит, ему захотелось пройтись, подышать свежим воздухом? Но почему в таком случае он не вышел на террасу, прямо в сад? Ответ не заставил себя ждать: через каких-нибудь две-три минуты Антонио понял, что Ален выводит из гаража машину. Однако и тут еще ему не пришло в голову, что молодые люди хотят уехать. Лишь когда машина с притушенными огнями подкатила к подъезду замка и оба, Ален и Сюзанна, начали молча укладывать в багажник вещи, ему все стало ясно. Что он в этот момент ощутил: недоумение, обиду? Или, быть может, в нем заговорила совесть и возникло желание сбежать вниз и удержать молодых людей? Нет, ничего подобного он не почувствовал. Скорее испытал облегчение от того, что снова остается один. Славный мальчик этот Ален, но уж очень наивный! — думал он. — Вообразил, что, убежав, спасет свою картинку? Да он никогда ее не нарисует, никогда не превратит в реальность рожденный воображением образ. Другие картинки напишет, но именно эту — никогда. А потом, когда разбуженный Пабло открыл ворота и еще некоторое время поблескивали в темноте фары, и слышен был шум мотора, затихающий в ночи, потом, когда воцарилась тишина, огромная тишина, заполненная лишь звоном цикад, старик Антонио посмотрел на часы: было уже за полночь. И тогда он подумал, что, возможно, все же ошибся, решив, что молодые люди уехали совсем. Он спустился вниз, в первой комнате только скомканная постель свидетельствовала о том, что здесь кто-то жил. Уже зная, что не ошибся, Антонио прошел в мастерскую: она была пуста, только его рисунок остался на мольберте в одиночестве, но среди опустошения будто ярче прежнего озаренный блеском совершенства. Да, — сказал вслух старый художник. И, сняв картон с мольберта, покинул обиталище своих недавних гостей и вернулся наверх, но не в свою комнату пошел, а в мастерскую. Там, с рисунком в руке, он постоял в темноте минутку, словно раздумывая, за что браться, потом зажег все до единой лампы и еще немного постоял, не шевелясь, на этот раз ослепленный светом, после чего швырнул картон на первый попавшийся стул и, отыскав альбом, принялся рисовать. О, волшебная ночь, ночь, хранящая в своих беспредельных пространствах таинственные заклятья и чары! Что же такое рисовал в ту ночь старик Антонио, над чем трудился, с чем единоборствовал? Вначале он будто вознамерился уничтожить то, что несколько часов назад сотворил, а именно: компактную и единственно возможную композицию материнства начал расчленять на первичные как бы элементы, строгий порядок превращал в хаос, поворачивал вспять естественное течение времени, и из быстрых росчерков его карандаша рождались один за другим вурдалаки с женскими лицами, вызывающими из прошлого черты разных женщин, чудища, чьи формы постепенно уподоблялись растительному орнаменту, запутанным переплетеньям стеблей, цветов и листьев, наконец и черты лиц по его воле стали искажаться, и, с исчезновением последних элементов женственности, могло сложиться впечатление, будто все плотское обречено на неизбежную гибель, а все, что имеет форму, ее теряет, и лишь грозная растительная стихия, ненасытная дрябь, торжествует победу. Потом, однако, когда процесс разрушения был довершен, старик Антонио подумал: а сейчас из элементов хаоса я сотворю гармонию и порядок. Поглядим, что из этого выйдет. Может быть, что-то занятное! И тут же под его, с помощью карандаша чудеса творящими пальцами, на очередных листах начал возникать новый хаос, повсеместное колыхание застывшей плазмы, сотрясение растительной стихии, на первый взгляд случайное, словно кто-то перетряхнул игральные кости в золотом кубке, но, так как старый кудесник, все еще не зная, чего добьется своими заклятиями, изрек: да воцарится гармония и порядок, — дух дисциплины, дарованный роду человеческому для познания всех противоречий бытия, этот животворный и одновременно губительный дух формы, поначалу внеся смятение, вскоре стал проявляться в виде смутных, зыбких пока очертаний, призывая к жизни уже не растительное, но еще не женское начало. О, ангелы! — произнес в какой-то момент Антонио, поднимаясь со стула и распрямляя спину. — И вы, нетерпеливые обитатели ада! Поднесите же к устам ваши флейты, ударьте в барабаны — мне очень нужна ваша помощь! И, справедливо решив, что сверхъестественные существа лучше избавить от лишних хлопот, подошел к окну и распахнул его настежь. Ночь еще не кончилась, сверкали звезды, а поскольку даже цикады умолкли, тишина вокруг стояла такая глубокая и вместе с тем настороженная, что казалось, весь мир, земля, небо, воздух не в сон погружены, а застыли, чутко прислушиваясь, и, затаив дыхание, сосредоточенно следят за чародейством старого художника. Скорее всего останется тайной, услышал ли в этой тишине стоящий у открытого окна Антонио музыку флейт и бой барабанов, быть может, услышал, а может, и нет, неважно, так или иначе он вскоре вернулся к прерванному занятию и трудился еще секунду, час и еще сто лет, ибо время волхования нельзя измерить обычным земным временем. Когда же секунда пролетела, час пробил и век завершился, слово, а вернее первозданный лепет, стало плотью, дрябь покорно вовлеклась в акт творения, хаос, покорясь насилию, произвел на свет форму, вот тогда, оглядев чуть прищуренными глазами рисунок, запечатленный на последнем листе, старый художник понял: что бы ни руководило нашими начинаниями — слепой ли случай или неизбежность, записанная в звездах, — ему сейчас судьба явила свое обличье, ибо женское начало, путем сложных и не совсем ясных манипуляций извлеченное из растительной плазмы, приняло девичий образ, обрело подлинную телесность, подчиняющуюся собственным законам, хотя и сохраняющую в стройности фигуры и прежде всего в изгибе шеи элементы той праматерии, которая ее породила. Да, это была она! Но какие заклинания, какая колдовская сила вызвали ее из мимолетной встречи, едва замеченную тогда и тотчас забытую! Какой путь, сама того не ведая, проделала она ночью, чтобы, оторвавшись от самой себя, покинуть бренную оболочку и раствориться в хаосе затейливого растительного орнамента, дабы из хаоса возродиться вновь! И все же эта многозначительная метаморфоза должна была — по крайней мере в определенный момент — происходить под аккомпанемент флейт и барабанов!