Виль Липатов - Глухая Мята
– Сюда, сюда! – слышит он веселый голос. С магистрального волока трактор входит в лесосеку, навстречу выныривает Борис Бережков, кричит что-то радостное, утреннее, но Раков встречает его вопросом:
– Борис, кто такой этот Изюмин?
– Механик, – по инерции, не задумавшись, отвечает Борис и сам понимает, что сморозил: не так нужно отвечать на вопрос об Изюмине.
– Откуда приехал?
– Не знаю.
– Кем раньше был?
– Тоже не знаю! – отвечает Борис, пожимая плечами. Ему приходит на ум, что они действительно ничего не знают о механике, кроме того, что он заочно учится в Красноярском лесотехническом институте. – Он знающий человек! – неопределенно буркает Борис, чтобы хоть немного удовлетворить любопытство Ракова.
– Это вижу! – отрезает тракторист. – Давай чокеровать воз!..
На обратном пути из лесосеки Георгий думает о механике. Загадочный он, нездешний, говорит так, что не поймешь – серьезно или шутит.
У механика белые, нежные руки, но он не белоручка, не неженка. Раков видел, как он заводил станцию, – коленчатый вал вертелся так быстро, точно работал мотор, а ведь механик сам крутил заводную ручку. Изюмин умеет работать электропилой, сучкорезной, водит трактор – он так же универсален, как старик Борщев. Работает Изюмин хорошо: за все время на станции не было ни одного простоя. Бригадир сказал Ракову: «Изюмин такой механик, каких я еще не видел, – он омолодил станцию!»
Роется в Изюмине Раков, невольно ищет в нем плохое, обличительное и – не находит: со всех сторон хорош механик. Мелочи не в счет, хотя много находит их Георгий… Вот вчера, пьянствуя с Титовым, механик в барак проскользнул незаметно, так, чтобы его не приметили, оставил Федьку одного. Заметил Раков и то, как Изюмин брезгливо вытер губы после Федорова поцелуя… Много таких мелочей знает за механиком Раков, но понимает, что мелочи – это мелочи! Ведь после того, как механик незаметно пробрался в барак, он первым остановил Титова, не дал сорвать боевой листок, уберег Федора от неприятности. А от пьяного поцелуя Федора каждый, пожалуй, вытерся бы…
Нет, ничего плохого не находит в механике Георгий Раков! И ему вдвойне стыдно за вчерашнее оттого, что не ответил на вопрос, да еще и грозился: «Посмотрим на вас, посмотрим еще!» А что посмотрим?! На себя надо смотреть, а не на механика… Он не теряет времени, учится заочно в институте, а ты походил раз в неделю в кружок и замыслил о себе много. «Вот так-то! – рассуждает Раков. – Так-то!»
Даже в разговоре с самим собой он остается немногословным, сдержанным – он не любит лишние слова, как и лишние движения; каждое слово, каждый жест Ракова рассчитаны. Тракторист Георгий Раков вообще придерживается в жизни твердых правил – он не меняет своих точек зрения и привычек, считая их самыми верными, самыми лучшими.
Притащив воз на эстакаду, Раков отцепляет его, поставив трактор, идет к передвижной электростанции. Механик Изюмин читает. Положение у него немного смешное: он выглядывает из дощатой будки, как из конуры, и поэтому Михаил Силантьев, когда Изюмин заболел и некому было работать, раскричался: «Не пойду на станцию! Не буду сидеть, как собака в конуре!»
Раков подходит к механику, садится на порожек и начинает крутить самокрутку. На Изюмина он словно не обращает внимания, а на лице такое выражение, как будто говорит: «Присел потому, что место удобное, тихое. Лучше и не найдешь!» Закрутив вершковую папиросу, он тянется прикурить к механику, и это тоже – молча, безразлично, а когда втягивает дым в себя, щеки западают, и опять кажется, что произносит равнодушно: «Спички у меня есть, но мы – в лесу, разбрасываться дорогим товаром не приходится!» Изюмин так и понимает его – охотно протягивает дымящуюся папироску. Он серьезен и вежлив в движениях.
– У меня перекур! – небрежно сообщает Раков, чтобы механик не заподозрил его в лености.
– Пожалуйста, пожалуйста! – сгибает талию Изюмин.
Некоторое время они курят молча, не глядя друг на друга, и у Ракова по-прежнему такой вид, словно его ничуть не интересует механик, а присел он рядом без всякой причины, просто захотел и сел. Вздумалось бы Ракову, он так же спокойно и с таким же удовольствием покурил бы на эстакаде, как курит на пороге станции.
– Ну ладно! – говорит Георгий, когда папироса догорает. – Так весь день можно просидеть! – Он неторопливо поднимается, но уходить не спешит, чтобы Изюмин успел понять смысл его слов, в которых заключено следующее: «Сидеть в конуре мы непривычные! Нам настоящую работу подавай!» Когда, по его мнению, проходит достаточно времени, чтобы механик понял сказанное, Раков делает несколько шагов вперед, но останавливается.
– Да! – словно вспоминает он. – Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! – Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. – Как она называется?
– Любопытствуете? – поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. – Спасибо!
– За что? – сощуривается Раков.
– Как за что? – театрально всплескивает руками механик. – Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! – и шутовски раскланивается с Георгием. – Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.
– Это почему? – надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. – Почему?
– Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.
– Чего «оного»?
– Ума! – поджимает губы механик. – Ума!
Раков круто поворачивает и уходит.
– Они удалились! – хохочет вслед Изюмин.
Глава третья
1
В середине апреля в Глухую Мяту со стороны Алтая и Средней Азии приплыли теплые, весенние ветры.
Это произошло ночью, когда тайга не ждала, не ведала о приходе долгожданных гостей, – вечером на небе еще висели неподвижные, зыбучие облака, оплывшая кружевной дымкой тайга стыла в изморози. Но вот в полночь прошелся с юга первый – неуверенный, пробующий – косяк ветра, промчался над вершинами деревьев, завернул в ложбину. Он был густ и тепел, как струя воды горячего источника, этот порыв ветра.
Первой его услышала сосна, оставленная бригадиром Семеновым, вздрогнула, качнула маковкой и замерла – не верила еще, что долгожданное случилось! Потом снова зашелестела и снова прислушалась – так ли? Не перепутала ли она теплые алтайские ветры с обским ветродуем?
Нет, не перепутала! – по зеленому морю течет уже волна южан, тревожит деревья, веселит.
Медным гулом наливается тайга.
Двухъярусные, пришли в движение тучи: те, что ластились к земле, к соснам, несутся на север, а те, что распластывались выше, сбиваются в плотные стайки, спускаются вниз. Поскрипывая, шевелят ветвями сосны, по вершинам бурунами катится зеленая волна.
Пронесся первый косяк южных ветров, прошелестел и затих за тайгой, над Обью, но за ним летит уже второй, третий, четвертый… И начинается! Над Обью, над Васюганьем пластается ветер. Весенний ветер – сильный и постоянный. Парусом, наполненным ветром, становится тайга и плывет, волнуясь, к берегам недалекой весны. Тучи заволакивают месяц, темнеет бушующее море, гремит.
Теплые, весенние ветры бегут над тайгой.
Лесозаготовители поутру выходят из барака и оторопело останавливаются: наколов тучи на вершины сосен, теплая, влажная, лежит перед ними тайга. Все, что схватывает глаз, – лес, барак, рядки березок, колья, воткнутые в землю, выросло за ночь, вытянулось вверх и помолодело. Пригляделись люди и поняли: осел снег. Потому и кажется выросшим мир.
Летают низко взволнованные сороки, цокочут, ссорятся – и они тоже пропитаны влагой. Сырой и душный, от земли поднимается туман, пахнет прелыми листьями, озоном, смолой. У тонких березок почернели ветви; тяжелая, отсыревшая стена сосняка не шевелится, безмолвствует. И дует ветер – ровный, настойчивый, ощутимый. Он прилипает к лицу теплой марлей. От него раздуваются ноздри, ширится грудь.
В нарымские края пришла весна!
– Ах ты, мать честная! – восклицает Никита Федорович Борщев и нагибается к земле.
Шестьдесят весен хорошо помнит он. Всякие бывали они – веселые и печальные, скорые и медленные: бывали в кумачовом половодье знамен, бывали в церковном звоне деревенского надтреснутого колокола. Всякие бывали, а вот такой, пожалуй, давно не было – запоздав на две недели, в одночасье замыслила весна наверстать потерянное и, заторопившись, смешала зиму, осень, лето. Так торопилась весна, что сразу пала на землю дождем. Оттого и корявится снег, простреленный дождевыми пулями.
– Ах ты, мать честная! – всплескивает руками старик.
Под корявой оболочкой снега, тонкоголосые, журчат ручейки, снег на глазах осаживается, темнеет, булькая, валится в промоины. Берет Никита Федорович пригоршню снега, сжимает в пальцах – струйки цевкой брызгают в стороны.