Милан Кундера - Жизнь не здесь
Объясним это слово:
Пусть не слишком часто, ибо мамочка была против, Яромил по-прежнему навещал художника; он уже давно перестал рисовать, но однажды, набравшись смелости, показал ему свои стихи и с тех пор приносил ему все. Художник читал их с горячим интересом и, случалось, оставлял у себя, чтобы показать друзьям; это возносило Яромила до небес, так как художник, когда-то весьма скептичный по отношению к его рисункам, продолжал оставаться для него непререкаемым авторитетом; он верил, что существует (хранимый в сознании посвященных) объективный критерий художественных ценностей (так же, как в музее Севра хранится эталон метра в платине) и художник знает его.
Однако здесь было и нечто поразительное: Яромил никогда не мог отгадать, что из его стихов художник оценит, а что нет; иногда он хвалил стишок, который Яромил написал, как говорится, левой ногой, а в другой раз со скучающим видом откладывал в сторону те стихи, которыми мальчик гордился. Как объяснить такое? Неужто Яромил сам не способен определить ценность того, что пишет, не значит ли это, что он создает ценности неосознанно, по наитию свыше, помимо своей воли, помимо своего разумения, а стало быть, и без всякой своей заслуги (так же, как некогда он очаровал художника миром псоголовых людей, открытых им совершенно случайно)? «Разумеется, — сказал ему художник, когда они однажды коснулись этой темы. — Был ли тот фантастический образ, который ты вложил в стихотворение, результатом раздумий? Вовсе нет: он осенил тебя, внезапно, неожиданно; автором этого образа был не ты, а скорее кто-то в тебе; кто-то, пишущий в тебе стихи. И этот пишущий в тебе стихи — тот самый могучий поток подсознания, который течет в каждом из нас; и это отнюдь не заслуга, если этот поток, в котором каждый равен каждому, избрал тебя своей скрипкой».
Художник намеревался преподать урок скромности, но Яромил вмиг обнаружил в нем сверкающее зерно для своей гордыни: хорошо, пусть не он, кто создал образы стихотворения; но здесь было нечто таинственное, что выбрало именно его пишущую руку; значит, он мог гордиться чем-то большим, чем заслуга: он мог гордиться избранничеством.
Кстати, он никогда не забывал, что сказала ему дама в маленьком курортном городке: у этого ребенка впереди большое будущее. Он верил таким фразам как пророчеству. Будущее было неведомой далью за горизонтом, где туманный образ революции (художник часто говорил о ее неизбежности) сливался с туманным образом богемной свободы поэтов; и сознание того, что это будущее он наполнит своей славой, прибавляло ему уверенности, которая жила в нем (самостоятельно и свободно) наряду со всеми досадными сомнениями.
6
Ах, бесконечная пустота после полудня, когда Яромил заперт в комнате и поочередно смотрит в свои два зеркала!
Возможно ли это? Где он только не читал, что молодость самая насыщенная пора жизни! Откуда же этот вакуум, эта разреженность жизненной материи? Откуда берется пустота?
Это слово было неприятным, как слово поражение. И были другие слова, которые в его присутствии (во всяком случае дома, в этой метрополии пустоты) никто не смел произносить. Например, слово любовь или слово девушки. Как он ненавидел троицу, обитавшую на нижнем этаже виллы! Там часто, до глубокой ночи, бывали гости, слышались пьяные голоса, а среди них и визгливые голоса женщин, что раздирали душу Яромила, без сна ежившегося под одеялом. Его кузен был на два года старше его, но эти два года возвышались между ними, как Пиренеи, разделяющие два чуждых мира; кузен-студент приводил на виллу (при радушном понимании родителей) хорошеньких девушек и слегка презирал Яромила; дядя показывался редко (был занят унаследованными от тестя магазинами), зато теткин голос вовсю гудел по всему дому; каждый раз, встречая Яромила, она задавала ему один и тот же вопрос: «Ну, что поделывают девушки?» Яромил мечтал плюнуть ей в лицо, потому как ее снисходительно-непринужденный вопрос высвечивал всю его драму. Нет, не то чтобы у него не было никакого общения с девушками, но оно было так невелико, что отдельные встречи отстояли одна от другой, как звезды во вселенной. Итак, слово девушки было печальным, как слово тоска или слово неудача.
Если встречи с девушками не заполняли его времени, то его заполняло ожидание этих встреч, причем ожидание было не просто досужим заглядыванием в будущее, а подготовкой и тренингом. Яромил был убежден, что успех встречи зависит прежде всего от того, не замкнется ли он в растерянном молчании и сумеет ли говорить. Встреча с девушкой прежде всего была искусством словесного общения. Ради этого он завел специальную тетрадку, куда записывал истории, пригодные для пересказа; но, конечно, не анекдоты, что неспособны поведать ничего личного о своем рассказчике. Он записывал истории, пережитые им самим; а поскольку, по существу, не пережил никаких, придумывал их; при этом он не был лишен вкуса: вымышленные (вычитанные или услышанные) истории, персонажем которых выступал он сам, не должны были героизировать его, а лишь тонко, так сказать, ненавязчиво переместить его с территории, где царят застой и пустота, на территорию, где царят движение и авантюрность.
Записывал он и разные стихотворные строки (и надо подчеркнуть: совсем не те, что восхищали его самого), в которых поэты воспевали женскую красоту и которые можно было привести в качестве примера собственной наблюдательности. Так он записал строку: Твое лицо могло бы стать чудесным триколором: рот, волосы, глаза… Такую строку, конечно, нужно было освободить от искусственности ритма и сказать ее девушке под видом собственной внезапно осенившей его мысли, под видом остроумного комплимента: Твое лицо — триколор! Глаза, уста, волосы. Это единственный национальный флаг, который принимаю!
И вот на протяжении всей встречи Яромил только и думает о заготовленных фразах и ужасается при мысли, что его голос будет звучать искусственно, а сказанные фразы — заученными, исполненными бесталанным актером любительского театра. Итак, он не осмеливается произнести их, но, поглощенный только ими, не может сказать и ничего другого. Встреча проходит в тягостном молчании. Яромил улавливает во взглядах девушки насмешку и вскоре расстается с ней, испытывая чувство поражения.
Дома он садится к столу и пишет злобно, поспешно, с ненавистью: Из очей твоих сочатся взгляды как моча Я стреляю из ружья по облезлым воробьям твоих дурацких мыслей В твоем межножье лужа откуда выпрыгивают полки жаб…
Он пишет и пишет и потом с удовольствием много раз подряд читает текст, чья образность кажется ему восхитительно демонической.
Я поэт, я большой поэт, думает он и записывает это в дневнике: Я большой поэт, я необыкновенно впечатлителен, я обладаю дьявольской фантазией, я чувствую то, что недоступно другим…
Вскоре возвращается с прогулки мамочка и заходит в свою комнату…
Яромил идет к зеркалу и долго смотрит на свое ненавистное детское лицо. Смотрит так долго, пока не обнаруживает в нем отблеск исключительности и избранничества.
А в соседней комнате мамочка, поднявшись на цыпочки, снимает со стены портрет мужа в золоченой раме.
7
В тот день она узнала, что ее муж еще задолго до войны был в любовной связи с одной молодой еврейкой; когда немцы оккупировали чешские земли и евреям положено было ходить по улицам с унизительной желтой звездой на пальто, он не покинул ее, продолжал с ней встречаться и помогал ей, чем только мог.
Потом ее депортировали в терезинское гетто, и он отважился на безумный поступок: с помощью чешских надсмотрщиков ему удалось проникнуть в строго охраняемый город и на несколько минут увидеть свою возлюбленную. Успех предприятия настолько окрылил его, что он отправился в Терезин снова, но на этот раз его схватили, чтобы ни он, ни его любимая никогда никуда уже не вернулись.
Незримая урна, которую мамочка носила на голове, вместе с портретом супруга была убрана за шкаф. Теперь она уже не ходит, гордо выпрямившись, не осталось уже ничего, что могло бы распрямить ее стан, ибо нравственное величие присвоили себе другие:
Она постоянно слышит голос старой еврейки, родственницы возлюбленной мужа, которая все и рассказала ей: «Это был самый отважный человек, какого я когда-либо встречала». И: «Я осталась на свете одна. Вся моя семья погибла в концлагере».
Еврейка сидела напротив нее, исполненная славы своей боли, тогда как боль, которую в ту минуту испытывала мамочка, была бесславной; мамочка чувствовала, как эта боль униженно сгибает ее.
8
О сенные снопы дымящие туманноМожет дымите вы куревом ее сердца
писал он, представляя девичье тело, погребенное в поле.