Марина Голубицкая - Вот и вся любовь
Ну, прежде всего — Зайцев. До чего мил! Близок. Понятен. Потому что видно, что принадлежал, как сам он пишет, к среднеинтеллигентскому кругу. А не к тому, где царили стоящие, конечно, над нами Цветаева, Блок, Гумилев даже…
И потому мил, что круг этот жил радостно и открыто, несмотря на всякие «чреватые революцией» и «переломные» времена. Радостно служили литературе! Как переводил Флобера, например. Казалось ему, что это — важнейшее дело для Родины, что мир улучшится, а люди возрадуются, увидя на прилавках книжных лавок переведенного на русский (впервые!) Флобера! Что вскакивал среди ночи, чтобы подправить ту или иную строчку, вскакивал из–за одного слова! Как студент, вспомнивший во сне, что недоучил какое–то важное слово! Как хорошо, по–человечески поняли «востроносого» Гоголя, понурившегося над всей Россией на своем постаменте. Как хотели — в Москве! — просто хлебосольной и доброй, провинциальной, чисто русской Москве, открыть памятник Флоберу!
Милые мальчики и девочки, или, как он пишет, «все эти Зиночки, Лены, Васеньки…» И рядом с этими действительно важными делами в истории России — не подготовкой революции, не «к топору призывая Русь», а строя ее великую культуру (с радостью!) — умели радоваться и сегодняшнему дню: веселый и обильный ужин после лит. чтений, веселый разъезд–расход по домам по ночной Москве, радостный скрип снега под ногами, звездное небо, — и как вольно и радостно дышит молодая грудь вкусным московским морозным воздухом!..
…Сегодня моя многострадальная знакомая рассказала еще одну страничку из своего детства. «По вторникам, накрывая стол, как всегда, белоснежной скатертью, мама неизменно говорила: «Сегодня у нас обедает гость». Приходил и садился на «гостевое» место всегда один и тот же человек. Помню только, что он был очень тихий и спокойный, а мы — особенно послушны и «воспитанны».
А я слушала и думала: значит, по средам он был «гостем» в другой состоятельной или богатой семье, по четвергам — в третьей и т. д. И его домочадцы — тоже…
Так вот откуда эта совершенно чудная еврейская «Молитва о пропитании»! Когда я прочитала название этой молитвы и ее первые строчки «О, Боже, обеспечь меня и моих домашних…», то уже было расхотела читать, потому что ясно было, что будет дальше: «Обеспечь пропитанием…» — вот так, задарма, на халяву.
А оказывается:
«О, Боже, обеспечь меня и моих домашних таким заработком, в котором не было бы ни стыда, ни позора; таким заработком, чтобы мне не зависеть от даров человеческих, а только от твоей полной и щедрой руки».
Бедная, гордая, брезгливая еврейская душа, тысячи и тысячи раз уязвленная и уязвляемая!
Как ни деликатно одаряет богатый еврей бедного еврея — ведь это не «Христа ради» под окошком с протянутой рукой, в отрепьях и с котомкой поданных и брошенных кусков за плечами. Это гость на гостевом месте, и тем не менее: «Избавь меня от даров человеческих…»
И, Леня, насколько эти строчки мудрее тех, что так восхитили меня в твоей философии: «Свобода — это максимальная зависимость от самого себя». А куда мы с тобой дели максимальную зависимость от «Его полной и щедрой руки»? Но я требую от тебя, мой любимчик, уже невозможного: чтобы ты перемудрил мудрость Молитвы! Еврейской молитвы.
А теперь о вашем диалоге, художник и поэт.
Я его не очень поняла. Наверное — да и не наверное, а безусловно — я застряла где–то на философии начала века. Утешаюсь только Булгаковым: «Мейерхольд, конечно, гений. Но я зритель. Я хочу ходить в понятный театр». То же самое скажу о картинках (на «детскую тему») Андрея. Не понимаю и, соответственно, не принимаю. «И у Дост–го дети некрасивы», — говорит Андрей. Да, но не уродливы! Даже если горбатые! Не дебилы и, главное, не мутанты! А видно, написано безусловно талантливо и безусловно созвучно трагедиям детства сегодняшнего дня. Но я не вижу и не хочу видеть в этих детях Зою!!
Ваша Е. Н.
54
Я давно нарушила слово, данное Надежде Игоревне: не разглашать, что Е. Н. в Израиле. Первому открыла тайну Левушке, а в Тель — Авиве позвонила израильтянам: Иринке Васильевой, Мише Шнайдеру…
Мишка обычно закидывал голову, выпячивая кадык, на уроках выступал пламенно и картаво: тонкость натуры! пролетарское сознание!.. Сейчас Мишка — хирург в Тель — Авиве. Он не спросил ее адрес. А Иринка Васильева сидит дома с ребенком. В Бер — Шеве — нам не удалось встретиться.
— Я так разленилась, и здоровье не очень… Слушай, как можно родить и не опуститься?
— Ты помнишь, как на БАМ собиралась?
— Я? Ой, правда, было такое… Погоди, я полив отключу… Я слышала, что Елена Николаевна умерла?
— Нет, что ты! Она в Израиле. В Иерусалиме.
— Ой… Ну, значит, будет долго жить… Вы с ней виделись? Здорово! Как она?
Я рассказываю подробно — вплоть до покупки кресла. Прошу:
— Когда поедешь в Иерусалим…
— Ирин, мы никуда не ездим…
— Ну, на всякий случай, запиши адрес.
Я диктовала адрес, зная, что Васильева не поедет, не понимая, почему. Не хочет входить в ту же воду?
55
— Уж так я намучилась с квартирой, — объясняла Е. Н. на скамеечке. — Оставляла ее Наташе с Феденькой. В конторе говорят: «Бывшая невестка — ведь она вам никто!» — «Как никто, когда она мать моего внука?» Такие у нас были мытарства… А потом она все продала слишком дешево. Или деньги обесценились, уж не знаю…
Нам позвонила классная, Зоря Исааковна: она едет в гости в Израиль, самолет летит из Свердловска. Я тут же связалась по телефону с бывшей невесткой.
— Наташа, это Ирина Горинская, вряд ли вы меня знаете…
— Ну почему же, слышала.
— Мы ведь были у Елены Николаевны… Она там живет в голых стенках…
— Я говорила Виталику: что он делает, зачем дергает мать.
— Наверное, ей не много и нужно… — я пыталась быть деликатной. — Тут наша физичка летит в Израиль. Вы не хотите с ней что–нибудь передать? Какие–то пустячки, фотографии, книги… Почему–то у Елены Николаевны совсем ничего нет.
— Вы видели ее руки?..
— И ноги…
— Это полиартрит. Я провожала ее до таможни в Алма — Ате. До таможни, — а дальше она пошла одна. Ногой подталкивая свой чемоданчик… Вы, наверное, не знаете, но я тоже из девятой школы. Я не стану затруднять Зорю Исааковну.
Обратный рейс заканчивался в полночь, мне пришлось томиться в аэропорту больше часа. Прислонившись к бетонной стене, я разглядывала приезжающих и встречающих, так похожих на родственников с папиной стороны. Эти глаза, эти интонации… Прошло несколько человек, и все застопорилось: пожилая дама с израильским паспортом привезла более пяти золотых изделий. Наверняка ей хотелось здесь пофасонить, — мне показалось, то была Ципора Израилевна…
Зоря Исааковна вернулась остриженной и выкрашенной в равномерно черный цвет — в Израиле не любят седые волосы. С ней была попутчица, молодая математичка. Я сдерживала свое нетерпение вплоть до посадки в машину. Но нет, Зоря Исааковна не ездила к Е. Н.: жила в Хайфе у брата, договорилась было поехать со Шнайдером, но сорвалось, что–то срочное на работе, Мишка все–таки оперирующий хирург…
Из аэропорта прибыли в третьем часу, Леня ждал, а дети уже спали. В ванной висела цементная пыль и не работало электричество. В коридоре валялись байдарка и рюкзаки: Маша с Ромкой, двоюродным братом, всю неделю собирались в поход.
Сели пить чай. Молодая математичка нахваливала свой выпуск, умных деток: Рому Горинского, спящего тут же, за стенкой, рыженькую Соню Яковскую, Левину дочь. Мы подмигивали Зоре Исааковне: лучше нас не бывает.
С утра все уехали к пермскому поезду. Ромка проснулся в полдень, обиженный:
— Тетя Ира, ну что такое?! Здесь были мои учителя, а меня даже не разбудили! Любимые учителя, прошу заметить!
56
Я тело в кресло уроню,Я свет руками заслонюИ буду плакать о Леванте.
А я, сидя в этом самом Леванте, буду плакать о Шумбуте. Это деревня, где я работала первые 3 года «по распределению». Между Елабугой и Чистополем (ближе к Чистополю), в шишкинских лесах.
Нас было много — молоденьких учениц всяких уч. заведений: моя Нинуля — нем. язык из Каз. пединст. с «красным дипломом»; милая Лидуля — рус. язык — из Елабужского педучилища; красавица неполных 17 лет Шурочка и пионервожатая Тома — Томчик-Томуля — из Чистопольского п/у — и т. д. Мы были свободны, как ветер, веселы и легкомысленны, мы были влюблены друг в друга… Кавалеров не было — да нам и не надо было. Нам хватало почти отеческой заботы нашего дорогого Лешки. Лешка был только что демобилизованный солдат, уже женатый по деревенскому обычаю, исполнял должность завхоза, бухгалтера и лаборанта. «Девки–девки, ну, куда я вас девать буду — на засол, что ли?» Так начиналось вместе с нашим веселым хохотом в ответ каждое школьное утро. В его распоряжении был старый школьный мерин Колька. И каждую неделю Леха подзывал нас тихонько к окну учительской и говорил: «Ну, гляньте, как Васька на Николае едет!» Васька — это был Василий Иванович, директор и математик, мужик с лошадиным лицом и ревнивой разбитной дамой Анной Ивановной — женой и историком. Политич. климатом правила, конечно, она. Ну, а деловая и умная сторона держалась в школе на мистере Пиквике — стареньком, умном, толстеньком завуче. Он нас баловал, лелеял, всячески опекал, бескорыстно любовался нашим молодым весельем…