Йоэл Хаахтела - Собиратель бабочек
Я помешал ложечкой кофе и посмотрел в большое зеркало позади официанта. В зеркале отражалась терраса, посетители, сидевшие за столами, та же молодая пара, что была здесь и в первый день. Девушка собрала волосы в узел. В ней было что-то старомодное, она напоминала Одри Хепбёрн. Мужчина закурил сигарету. Они не разговаривали, только что закончили завтракать, и перед ними на тарелке высилась целая куча яичной скорлупы, пластиковых упаковок из-под джема. Скатерть была засыпана хлебными крошками, темнели пятна от пролившегося кофе. Свадебное путешествие, сказал мне официант, и я представил себе их позднее пробуждение, беззвучные дневные часы. Я воображал, как они сидят в машине, петляющей по горному серпантину вниз к озеру, как лежат на прибрежном песке в милом безделье, убегают от будничных обязанностей еще на день, на два, все время перемещаясь чуточку вперед, к завтра.
Я долго сидел молча, потом наконец спросил официанта, не мог бы он выписать для меня из книги постояльцев адрес женщины, на всякий случай, пояснил я, не знаю, вдруг когда-нибудь… Официант попросил минуту подождать. Он исчез и вернулся на террасу через некоторое время с клочком бумаги. Я взял записку и посмотрел на нее. Несколько раз перечитал имя и адрес, сложил бумажку и сунул в карман. Поблагодарил его и пожелал удачи в возделывании оливкового сада.
В четыре часа дня я сидел в поезде, который шел в Анкону. Судно на Крит отправлялось на следующий день. Ева возвращалась домой осенью, не позже октября. Я думал о темноте, которая осенью стоит над городом, о голых деревьях, дороге в аэропорт, ожидании, ее шагах за мгновение до того, как она пересечет зеленую линию, отделится от очереди из незнакомых людей. Думал о том, узнаю ли я ее, как у нее будут уложены волосы, какими будут ее первые слова. Я боялся немоты между нами, слов, которые надо говорить. А может быть, каждое слово лишь отодвигает немоту на потом, откладывает неизбежное, мгновение, когда уже ничто не защитит, и поэтому нам надо было говорить без умолку, произносить пустые слова, заполнять время, искать новые места, спать ночи, читать, писать, добывать слова где угодно, вспоминать, прятать пустоту.
Я глянул за окно, мимо поезда проносились деревья. Я увидел затягивающийся облаками пейзаж и подумал о пустоте. Но и это лишь слово, последнее слово, которое пытается заслонить свое значение, попытка в последний момент отвлечь внимание на другое. Я думал о Генри Ружичке и увидел его пустоту, которая время от времени отступала, но снова возвращалась к нему, причиняя те же страдания, что и бабочка, преследовавшая его во снах. Она терзала его, как океанский прилив, завладевший им, заставивший отказаться от любви, единственного, что могло бы его спасти. Она заставляла его блуждать по миру с истрепанной книгой Альфреда Рассела Уоллеса Malayan Archipelago под мышкой в качестве хоть какого-то иллюзорного утешения.
Одиночество — это состояние между любовью и пустотой, кусок белой материи, подумал я и прижался головой к прохладному оконному стеклу. Я подумал о том, как все в конце концов сошлось в одной точке, груз столетий, ошибки человечества, успехи и неудачи, все это в нашем распоряжении каждую секунду; и тем не менее… Я открыл окно, и в лицо мне ударила струя воздуха. Я слушал шум поезда, то нарастающий, то замирающий, ощущал повороты дороги, когда поезд вписывался в рельсы, чувствовал поверхность сиденья, до блеска отполированную несчетным количеством пассажиров. Я повертел в руке листок бумаги, на котором было написано ее имя, тихо произнес его несколько раз. Сложил бумажку, просунул руку в щель приоткрытого окна и отпустил листок на волю ветра.
17
Я прибыл на Крит шестнадцатого июня. Белый остров был виден издалека. Южный берег круто уходил в море, самые высокие горы были скрыты в облаках, а береговая линия пряталась в утренней дымке. Я знал об острове довольно мало. Когда-то мы с Евой планировали путешествие на Крит, как и во многие другие места, куда так никогда и не поехали. Пассажиры собрались на палубе, вышли из своих кают, многие только что проснулись. Из трубы поднимался дым. Мне казалось, что я путешествую уже очень долго. Я уселся в кресло на палубе, достал из сумки путевой дневник Генри и прочел: «Ночью мы шли по морю на большой скорости, утро ясное, пейзаж изменился. Облака скрывают горизонт, палуба еще мокрая после дождя. Двое мальчиков-греков, видимо братья, их родители в стороне, у отца трость с серебряным набалдашником. Впереди несколько рыбацких лодок, на корме никого. На этой стороне острова берега более пологие, белые дома ступенями спускаются вниз. Венецианская гавань. На берегу вилла, перед ней навес или беседка. Дощатый настил ведет к пляжу. Трое детей купаются. Мальчики. Кричат, машут руками. Кто-то кричит им в ответ. Расстояние слишком большое. Не понимаю по-гречески, знаю всего несколько слов. Через час прибываем в порт Ханья. Завтра — к горе Ида, искать Kretania psylorita». Я положил дневник на колени и стал рассматривать старую почтовую открытку с моим именем, которую нашел между страницами тетради. На карточке значилось «Agios Nikolaos».
Генри Ружичка каждую ночь останавливался в разных деревнях. Он путешествовал уже несколько дней, его наблюдения за бабочками, записанные почерком, который день ото дня становился все мельче, составляли основную часть заметок. Если я правильно понял, целью Генри было найти бабочку-голубянку, обитающую исключительно в горах Крита и больше нигде в мире. Я уже не шел по его следу. В основном он останавливался на ночлег в частных домах и лишь несколько раз ночевал в отелях, но я не смог найти этих мест там, где им следовало быть. Я хотел забыть его. В его перемещениях чувствовалось что-то навязчивое, и, согласно записям в дневнике, он часто оказывался в пути еще до рассвета.
День ото дня погода становилась все лучше. Я взял напрокат машину и ездил вдоль побережья по извилистым дорогам, которые приводили меня к развалинам, иногда заканчивались тупиками или вели наверх, в горы. Я останавливался в деревнях, где были ресторанчики, подолгу сидел на террасах и смотрел на проходящих мимо людей и на пожилых мужчин, которые словно приросли к своим скамьям. Я ни с кем не разговаривал. Заходил в турецкие мечети и разглядывал там бесконечные путаные мозаики, которые вскоре начинали казаться живыми, дышащими существами, медленно и незаметно претерпевающими метаморфозы. Я видел лимонные деревья и крашенные в синий цвет стулья. Я захотел домой. Я ощущал сухость, которая лежала на всем, задыхался. По вечерам я останавливал машину и искал место для ночлега. Как-то переночевал у пожилой женщины, которая говорила только по-гречески. Помылся на заднем дворике ее дома, где из камней была сложена ванна. Вода оказалась прохладной. Я лежал в комнате раздетым, медленно скользя в своих мыслях, растворяясь в этом теплом вечере. Снизу доносился звук шагов, приглушенный стук посуды, когда хозяйка переставляла сковороды и кастрюли.
На четвертый день я подъезжал к городу Агиос-Николаос и, поскольку было очень жарко, решил искупаться. Я съехал на обочину и открыл дверь, под капотом гудел вентилятор. По узкой тропинке я направился вниз, к берегу. Еще когда я выходил из машины, то обратил внимание на свое странное, неприятное состояние, мне было почти дурно. Я подумал, что причиной тому жара, хотя впоследствии мне припомнилось, что похожее неприятное ощущение досаждало мне с той минуты, как я ступил на остров. Казалось, от купания мне станет легче, возможно, вода освежит меня. Я продолжил спуск по крутой тропе. Сухая трава резала колени, колючки впивались в лодыжки, и когда я обошел край скалы, то увидел море, раскинувшееся передо мной. Я постоял с минуту и почувствовал головокружение. Скалы, розовые по краям, сверкали белизной. Они торчали из моря, как зубы. Внизу был песок, небольшой пляж, спрятавшийся среди скал. Я продолжал потихоньку спускаться, свет слепил, отражаясь от воды, глазам было больно, словно их пронзали иголки. Морское дно, казавшееся бирюзовым сквозь воду, было видно даже вдалеке от берега. На скалах росли кривые деревья, чудилось, что они нервно двигаются в лучах солнца, как будто каждое мгновение жизни доставляет им страдание. Я видел кусты, трещавшие на свету. Деревья. Сияние. Скала. Спустившись на берег, я разулся и закатал брюки. Теперь я чувствовал, как раскаленный песок обжигает ступни. Забрел по колено в воду. Море лениво гладило лодыжки. Прозрачная и прохладная вода. Я зашел чуть глубже. По-прежнему было мелко, поверхность воды — как стекло, местами оно разбивалось. Я посмотрел на горизонт, неподвижная прямая линия. Я силился понять, что со мной. Тело, казалось, отсутствовало. Я ощущал прохладную, пронизывающую меня воду. Как стекло, которое разрезает кожу. Услышал крик отца. Он был далеким и высоким, доносящимся из бесконечности, из-за нагромождения лет. Я слышал, как звук приближается ко мне со скоростью памяти, касается водной глади, и вдруг вода стала покрываться рябью, пришла в движение, заволновалась вокруг меня. Я почувствовал внезапное давление воды, пену волн, тени от камней, которые схватили и затягивали меня на дно. Я ощущал песок под пальцами ног, мрачный рев, перекатывавшийся через меня, свет, который исходил отовсюду и заполнял все вокруг, вкус соли, голоса, крик, чувствовал, как прозрачно все кругом, стекло, вода, которая втекала в меня, как легко она проходила сквозь меня, когда я пытался дышать. Я стоял по колено в воде и видел кривые деревья, режущий глаза свет, кусты. Я вспомнил все. Бесцветное и пустое состояние. Вспомнил, как в тот день мы вошли в воду, после этого не помнил ничего.